Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 52)
Порой кажется, что он был Крысоловом, уводящим из города детей в бездну своего абсолютного понимания, и они шли – гении – и становились его персонажами. Он писал, думаю, улыбаясь в этот момент: «Но лично я не допускаю, что Автор мироздания злопамятен и щекотлив, – и не понимает поэтов и не любит стихов, и не догадывается, какой тяжестью ложится на юное сердце вся эта красота: серебро и лазурь, и ослепительно темная зелень – превращаясь в речь, слишком не похожую на пошлую участь…»
Поверьте, Самуил Лурье ответил за базар (о, вы ведь помните, как он бросал время от времени лексические окурки на звучные ступени красок), итак, он ответил за базар участью – не за то, что гениев сделал своими персонажами, но за то, что любил, – участью судьбы, у которой нет биографии.
Вот что он еще говорил:
«Я серьезно думаю о том, что если “гений” и “вдохновение” – слова проблематичные и, может быть, за ними нет никакой реальности, то “пошлость” и “глупость” – не только слова, это имена мощных, управляющих жизнью сил. Стихийных, как силы природы. Себя же ощущаешь одним из муравьев, пытающихся растащить пирамиду Хеопса. Пошлость и глупость в сочетании со злой волей творят страшные дела, а единственное, что ты можешь, – построить фразу. Построить ее так, чтобы в ней не было ни пошлости, ни глупости, ни злой воли. Это очень немного. И это очень трудно. И тратишь много сил.
Пошлость – дочь глупости и смерти. Пошлость – это глупость в эстетическом измерении. Сама глупость каким-то образом связана с нашей смертностью. Смерть присутствует в жизни, просвечивает сквозь нее и проявляет себя именно так: она симулирует жизнь, как цветы на погребальном венке.
Впрочем, пошлость была всегда, и всегда у нее не было точного определения. Гоголь уверял, что Пушкин, прослушав “Мертвые души”, сказал: “Никто, кроме вас, не может так показать пошлость пошлого человека”. Но это все вранье. Пушкин не знал, как определить пошлость, а о Гоголе вообще ничего подобного не говорил. Гоголь воспользовался мертвым Пушкиным, чтобы захватить свободный литературный трон. Гоголь врал всегда, каждый день, он высмеял Пушкина в “Ревизоре”, а при этом просил у него поддержки, положительных рецензий… У Набокова есть целая лекция о пошлости, но он так и не смог объяснить, о чем речь, своим студентам. Ни в одном языке, кроме русского, нет такого понятия. Набоков говорил, что пытался в “Лолите” показать пошлость современной ему Америки…»
Когда-то Лурье написал о Салтыкове-Щедрине, что у него мысль бьется об эпоху, точно муха между стеклами закрытого окна. Но окна нельзя открывать, иначе пропадут люди трагического сознания, ищущие смерти и свободы. А они пропадают. Лурье говорил:
«Любить поэта – значит чувствовать физическое наслаждение от его стихов. А не умственное или духовное. Но мы безнадежно испорчены. Мы испорчены какими-то отношениями с автором, сведениями о его биографии, судьбе, поступках…
Времени мало осталось. Человек слабеет, глупеет. А я, поверьте, буду молчаливым стариком. Если буду стариком…»
Стариком не стал.
Я говорила ему: «Я все думаю: чем так мешает жить хорошая книга читающему человеку? А вот, может быть, чем: книга замечательная устраивает читателю аудиторскую проверку, приезжает к читателю ревизор… Чтение подлинной литературы требует мобилизации всего жизненного опыта, раздумий, страданий, радостей; такое чтение, когда притормаживаешь на страницах от восторга, единственное, что способно быть заменой счастию, да почему заменой, собственно счастьем. Потому что от такого текста исходит вдохновение, которым заражаешься, как любовью.
В “Железном бульваре” создан Петербург – искусственный, как литература, и страшный, как ее бессмертие. Такого города нет, хотя автор и пригвождает его к месту достоверностями, чтобы город не улетучился; это на свой лад Макондо Маркеса, которого не найдешь на карте (а если бы и найти, ничего бы не изменилось в вымысле). То есть, разумеется, в тексты входит и совершенно реальный Петербург с его памятниками и оградами, с его историей в пятнах крови… Вы листаете время, как страницы, потому что точно знаете, как все было – любой мастер может справиться у Вас, как у Воланда. А сами Вы сидите в Юсуповском саду. “Сейчас… лето, жизнь прошла, в саду красиво. Словно прорубили большое окно в природу и забрали решеткой. Дышится легко, и вообще похоже на кладбище, с той разницей, что тела обнажены и валяются на поверхности, принимая соблазнительные позы. Много зелени, много мяса, чуть-чуть белья”.
О ком бы Вы ни писали, Саня, о разных писателях или о своем родном городе, остается в памяти только одно имя: Самуил Лурье, его голос, его жизнь, его судьба, выложенные в текстах».
Он отвечал: «В общем, проблема сводится к тому, чтобы писать совсем по-своему – но так, чтобы совсем чужие люди принимали тоже за свое. От автора зависит – и то лишь отчасти – только первая половина успеха. Вторая же, сбывшись, заставляет, как правило, заподозрить, что с первой что-то не так».
Главная его книга была принята не так, как ему хотелось и мечталось, думаю, в этом есть горькая закономерность, о которой он знал…
В 2010 году Саня и Эля собирались приехать в Таллин на мое шестидесятилетие. Не получилось. 6 августа Саня прислал мне поздравительное письмо, которое просил прочесть со сцены:
«
На обложке одной из книг Лурье издатель процитировал мою рецензию на тексты Сани. Я немного огорчилась вполне заурядными фразами и написала Сане, что у меня есть о нем слова и получше: «Сравнивать тексты С. Гедройца (псевдоним Самуила Лурье. –
Прошло пять лет. И вот – последнее письмо:
Саня говорил, что исповедует философию веселого экзистенциализма…
У меня дома есть альбомчик, в который моя мама просила что-нибудь написать именитых гостей. 25 февраля 1992 года Саня написал: «Наверное, мне было предназначено прийти однажды в этот дом и почувствовать себя – своим. Мне нравился Григорий Михайлович, нравилась его проза – мне нравилась юная Лиля – и с первого взгляда понравились все в этой семье – и теперь кажется – может быть, это так и есть на самом деле – что это одна из тех встреч, какие бывают в старинных романах (английских): когда собираются люди, чья вся предшествующая жизнь их друг к другу вела – для того, чтобы все обрадовались, что плывут на одном корабле, – а значит, совсем плохо не будет никому никогда».
P. S. Обладая прекрасной памятью, запоминая речь собеседника слово в слово, что могут подтвердить многие мои коллеги, я все-таки после каждой встречи с Самуилом Лурье записывала все, что он говорил в тот или иной вечер. Часто – с его разрешения – включала диктофон, расшифровывала наговоренный текст и получала его одобрение. Он был уверен, что я буду писать о нем воспоминания, обсуждал со мной некоторые вещи, о которых просил упоминать или, напротив, никогда не писать. Я выполнила все его просьбы.