18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 43)

18

Хорошо, что иногда можно не согласиться! Но и в тех 99 %, в которых безоговорочно принимаешь все мотивы критика, согласие не выражается поощрительным кивком головы или привычным подтверждением (как – помните? – одна чеховская героиня на все реплики дочери повторяла: «Правда, Лида, правда»).

С. Г. избавлен от механического согласия тем, что в каждое его мнение, разделяемое читателем, вложена восхитительная или просто симпатичная неожиданность. Примеры? Извольте.

Об одном английском романе:

«И роман замечательный, хоть и награжден “Букером”. Такая в нем тишина – почти что слышно, как растет трава. Во всяком случае – видно. ‹…› Роман об осанке, об улыбке, о прямом взгляде. О людях, живущих молча.

Настоящий английский. Про настоящую Ирландию.

Про любовь, вообще-то».

Не правда ли – портрет романа в полный рост?

О книге: Струйский Н. Е. Еротоиды. Анакреонтические оды.

После кратких сведений об авторе следует о нем же: «Вы только взгляните на его портрет работы Рокотова: капризный ротик и глаза на мокром месте». Боюсь, что любой другой автор (я, в частности) не удержался бы и расписал в подробностях все, что видит на знаменитом полотне, а С. Г. как никто умеет вовремя остановиться. Одной этой фразы достаточно; она бы утонула, пустись он в подробности. Дальнейшее замечание об этом персонаже – совсем из другой оперы: «В наше время он переменил бы пол – и никого не убил бы. Не сделал бы своей Александре Петровне полторы дюжины детей…» Не о ней ли, о ее портрете, незабываемые стихи Заболоцкого («полуулыбка-полуплач»)? Значит, не случайно мы знаем о ней и не знаем о нем: оказывается, «это не книга стихов дрянных виршей Струйского, а превосходная историческая монография Александра Морозова».

Собственно, возьмите любой сюжет Гедройца; в каждом найдете что-то неожиданное, удивляющее, забавное, милое, прелестное.

О переписке В. К. Шилейко с Анной Ахматовой и Верой Андреевой:

«Но вот от этой супружеской переписки нас отделяет меньше чем одна жизнь. Читать – рано. И, между прочим, слишком грустно.

Слишком жаль этих людей, из последних сил выгребающих против течения зловонного быта. (Конец 20-х ХХ века: квартиры уже коммунальные, но интеллигенты прислугу еще держат; отопление дровяное, освещение свечное, и есть надежда на водопровод.) А покуда, значит, персонажи барахтаются (медицина, кстати, пещерная; вообще, одна почта работает как часы), ихнюю социальную прослойку сортируют по анкетам, и ненадежные сорта лишаются подкормки. А впереди – нам-то видно – вряд ли не ждет профессора Шилейко тюрьма; так что туберкулез, погасив его, спасает жену – Веру Константиновну – и сына. Который письма нашел и ленточку развязал голубую (на письмах Ахматовой. – Е. Н.).

Но я-то, читатель-то, какое право имею знать, что в этих обстоятельствах, жалких и безнадежных, такие-то люди, чисто конкретные, умудрялись вдобавок мучить друг друга и себя то ревностью, допустим, то тревогой (и что болело, и чего боялись; и чего не понимали друг в друге, и что не нравилось), – зачем передоверены мне их тайны – для меня ведь, чужого и пока живого, ничтожные, но не для этих двоих?..»

Хотела здесь остановиться, но не могу, продолжу: «Обидней же всего (хотя и вчуже) – что не в них дело. Не в Андреевой, не в Шилейко и не в письмах. Издательство, как вы понимаете, раскошелилось исключительно потому, что предыдущую жену Владимира Казимировича звали – Анна Андреевна. И тут есть два-три о ней упоминания да сколько-то записок от нее и к ней – главном образом про сенбернара Тапу. Ну и предполагается, что, прояснив Шилейко как все-таки крупную фигуру фона, неугомонное наше ахматоведение уточнит какой-то блик на драпировке главной героини».

Последняя выписка: «И, по правде говоря, такая злость берет. Злость на всех, кроме разве сенбернара Тапы да грудного тогда составителя книги, – но в сущности – только на судьбу».

Вот эта человечность в книге С. Г. меня трогает больше всего. Потому что человечность нуждается в таланте (как и он – в ней). Голая человечность – что-то вроде нищенки на углу, с протянутой рукой.

И разве не она заставила извлечь из примечаний к переписке Чуковского и Оксмана текст выступления К. И. на съезде писателей и сличить его с письмом к Оксману и припомнить письмо самого Оксмана, где он называет своих обидчиков? И мы видим причудливую, болезненную для души, но необходимую для выживания позу, которую, как больной радикулитом, принимали они, бедные. Как им приходилось изворачиваться! А кто, как Оксман, не хотел – сидел полжизни в лагерях, если вообще оставался в живых.

Привлекает в этой необычной прозе и неслыханное разнообразие сюжетов, диапазон их – от средневекового эпоса до журналистики наших дней. Великие писатели и писатели попроще, трагические эпизоды истории и фарсы, счастливый вымысел и нелепый, стихотворная лирика… Опять напрашивается цитата: «Автор, возвышаясь над героем, смотрит вам прямо в глаза».

Он не любит пошлости, ловит ее мастерски и виртуозно показывает, не любит дамскую прозу и замечательно определяет ее особенность (см. с. 325), не любит мерзости (Николай Коняев. Рубцовский вальс. Апология русской судьбы. М., 2005), не любит наукоподобного суррогата мысли, не любит второсортную литературу, каким бы успехом она ни пользовалась, любит Галича, В. М. Глинку, Я. С. Лурье, Мелихова, Оксмана, Политковскую, Травина, Туровскую, Хазанова, Шишкина, Фрезинского, Чуковского… Не подумайте, что я перечислила всех, – просто мне приятно заметить сходство, как в иных случаях приятно заметить разность.

Эта книга нужна, я думаю, всем. Писателям, чтобы знали, как надо писать и как не надо. Критикам, чтоб не увиливали от своих прямых обязанностей, от ответа: хорошо или плохо? И читателям. Нам нужен собеседник, знающий настоящую цену мысли, слову, долгу, типографской краске, человеческому достоинству, сюжету, композиции, счастью, стилю, профессионализму, смерти и бессмертию. И всему остальному. «С кем вы на рынок Торжковский идете, / кто эту жизнь комментирует вам?»

Нина Попова. Саня Лурье

Мы его на нашем курсе на филфаке так и называли – Саня.

Человек с лица необщим выраженьем и поведеньем. Ничего банального.

Была в нем некая отъединенность от всех нас. Свой мир – оценок, мнений, поступков. Знали, что Саня из семьи известных филологов, историков литературы. Это говорило о многом.

Нет, мы не были особенно дружны тогда на филфаке. Но поскольку в мой круг общения входила подруга Исанна Лурье, сходство их фамилий, почти родственное совпадение было поводом соединять их – Саню и Исанну – в наших разговорах, в нашем интересе друг к другу.

Но запомнился мне один эпизод, одна история, связанная с именем Сани Лурье.

Наверное, пятый курс. Общая лекция – и для студентов дневного, и для вечерников (а я училась на вечернем отделении) – «Литература ХХ века», которую читала Людмила Владимировна Крутикова, жена Федора Абрамова.

Цикл лекций начинался с Серебряного века. А сама Крутикова занималась Иваном Буниным, читала отдельный спецкурс.

Помню, что на первых лекциях что-то нас удивляло в ее оценках литературного процесса начала века. Потому что в качестве объяснения кто-то говорил, что она вообще не признает всю поэзию и всех поэтов Серебряного века, не любит их стихи, потому что единственным ее поэтом остается Иван Алексеевич Бунин. Все остальное, мол, и не поэзия вообще. Странная позиция для историка литературы. Но год на дворе стоял 1963-й. Допускалась дозволенная свобода в выборе тем, сюжетов и оценок.

В тот день была лекция о творчестве Анны Ахматовой. И 12-я аудитория на первом этаже филфака, та, что сразу после первого лестничного марша налево, – была полна.

Людмила Владимировна рассказывала об Анне Андреевне. Она рассказывала историю жизни и творчества, комментировала литературный контекст. И когда дошла до первого сборника Ахматовой «Вечер», комментируя свой тезис о сомнительности, спорности поэтической позиции Ахматовой, сразу прочитала пародию на ее стихи: «Я на правую ногу надела / Валенок с левой ноги…» Стихов самой Ахматовой она не читала вообще. Только свой литературоведческий комментарий. По замыслу лектора текст пародии должен был вызвать у слушателей или смех, или повышенный интерес к лекции.

И вдруг раздался резкий звук отодвигаемого стула. И из заднего ряда – а Саня всегда на общих лекциях сидел в задних рядах, – прижимая подмышкой портфель и не говоря ни слова, вышел Саня Лурье. Из этого последнего ряда можно было выйти по-другому, не привлекая внимания лектора, пройти вдоль последнего ряда, почти по ногам сидевших, и выйти через дверь. Тогда бы лектор и не заметил: ну ушел и ушел, кто его знает, по какой причине. Но Саня вышел не так. Он хотел быть замеченным. Прошел мимо Крутиковой – которая, естественно, прервала свой рассказ – и за ее спиной пошел к дверям аудитории. Я уж не помню – хлопнул или не хлопнул дверью, да в тот момент звук дверей был уже неважен. Важно было то молчание, которое возникло в аудитории.

Мы молчали. Но молчала и Людмила Владимировна. Впрочем, недолго. И продолжала свой рассказ.

Мы обсуждали потом? Конечно. Впрочем, в качестве аргумента было то же замечание, что Крутикова не любит ничьи стихи – только стихи Бунина. Поэтому, мол, ее нужно понять и простить. Саней не восхищались вслух. Про себя, молча. Но все всё понимали.