Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 40)
Вот, кстати, еще одна функция этого «клуба» – почтовый ящик. Сашины знакомые, случалось, оставляли для Саши и даже друг для друга рукописи, книги, записки. В это дело иногда вовлекался Кривцов, а были случаи – даже важная секретарша, которая, разумеется, презирала Сашу, как и любого человека в малых чинах, но если Саше что-то было действительно нужно, он умел ее обаять. Пару раз я был свидетелем таких Сашиных подвигов, и, честное слово, это было похоже на гипноз.
Через день, когда я зашел в «Неву», Довлатов уже сидел в Сашином кабинете. Кривцова не было, но позавчерашний аврал еще не закончился, и казалось, что в этом кабинете всего несколько минут назад горел костер. Я зашел по пути с работы – я работал тогда в университетской фотолаборатории – только для того, чтобы оставить папку. Саша явно был занят, и мы с Довлатовым вышли вместе на Невский. В этот день Довлатов показался мне совсем другим человеком. Он не был угрюм, а был очень даже разговорчив, я в те времена тоже не был молчуном. Незаметно за болтовней по Невскому мы дошли до Рубинштейна, где Довлатов жил. Судя по всему, мы были забавной парой: огромный Довлатов и я, роста небольшого и очень активный, говорливый, жестикулирующий.
Много лет спустя мой друг художник Юра Александров рассказал мне, что видел нас на Невском. Сначала он увидел Довлатова, который был, как Юре показалось, выше всех прохожих на целую голову, а потом – меня, что-то напористо Довлатову втолковывающего.
«Зону» (я не уверен, что у рукописи тогда уже было это название) я с легкостью прочитал за вечер и до сих пор к месту, а бывает не к месту, цитирую словечки и выражения, вроде как один солдат рассматривает фотографии членов Политбюро и удивляется: «Вот так фамилия – Челюсть!» (Вероятно, имеется в виду Петр Шелест – был такой член Политбюро), или про другого солдата, который лезет с перочинным ножом в зубах на телеграфный столб: «Парень он был технически грамотный и рассчитывал что-нибудь испортить».
Так вот, я хочу сказать: удивительно работает память – я отлично помню день, когда Саша познакомил нас с Довлатовым, но о том, что я Сергея уже видел, причем выступающим со сцены, у меня не сохранилось никаких воспоминаний.
Я был в Доме писателя на знаменитом вечере молодых литераторов 30 января 1968 года, который в доносе, отправленном некими В. Щербаковым, В. Смирновым и Н. Утехиным в отдел культуры ЦК КПСС, был назван «хорошо подготовленным сионистским художественным митингом».
Я знаю из книжек, что там выступали Довлатов, Валерий Попов, Марамзин, Татьяна Галушко, Елена Кумпан, Городницкий, Уфлянд и Бродский. Я был там от начала и до конца. Но из всех сидевших на сцене я действительно помню только Володю Уфлянда. И Бродского, читающего «Большую элегию Джону Донну», «Остановку в пустыне». Я слушал его в первый раз, и это первое впечатление стоит в моей памяти особняком. Впоследствии я слушал Иосифа Александровича несколько десятков раз читающим в Ленинграде, в Пало-Альто, в Сан-Франциско и Нью-Йорке. На каждом из этих выступлений И. А. читал и старые известные стихи, и новые, которые еще не публиковались и были знакомы, может быть, только Леше Лосеву и Томасу Венцлова (И. А. почти все новые стихи читал им сразу по телефону). Я помню много замечательных стихов с его голоса, но после «сионистского» вечера такой же шок я испытал только однажды в Нью-Йорке, когда И. А. читал «Портрет трагедии».
Так вот, о памяти. Я помню, какой камерой и каким объективом я снимал на этом «сионистском» вечере. Я помню, что пришлось чудовищно запроявить пленку – света для моего объектива было недостаточно. Фотографии Бродского, сделанные мной на этом вечере, публиковались тысячу раз. Но, кроме Иосифа и Володи Уфлянда, я не помню никого. Даже Довлатова не помню. Казалось бы, такой крупный мужчина! Нет, никаких воспоминаний.
Вообще, с памятью трудно разбираться. Когда-то, по молодости, я думал, что важное – события, встречи – я запоминаю, как же я могу это забыть? Но когда выходило, что слова, вчера казавшиеся важными, сегодня выглядят вообще малозначительными, я решал: заведу дневник. Это как бросить курить – решение принять легко. Десятки раз я покупал какую-нибудь понравившуюся мне тетрадку и начинал записывать. Сначала ежедневно, потом – через день, потом – иногда, а потом эта тетрадь теряла свое лицо, в ней появлялись записи совсем не дневникового характера, и она превращалась в простую тетрадку. Тетрадку, которую не хранят. Я просматривал записи и, если что-то находил дельное, выдирал и складывал в папку.
Несколько таких выдранных листков – но далеко не все – доехали до Сан-Франциско. Пару дней назад я перебирал их и наткнулся на такую запись: «С Сашей – про Довлатова. Довлатов говорил Саше: “У тебя нет живота – тебя бабы любить не будут. Бабам нравится, чтобы у мужчины был животик”». Саша рассказывал, почти не скрывая обиды. На что обиды? На какую-то детско-юношескую болтовню?
За несколько дней до отъезда я взял у Саши нью-йоркский адрес и телефон Довлатова. Из Сан-Франциско я написал Сергею письмо, и вскоре от него явился пакет со всеми вышедшими на тот момент его американскими книжками.
Я позвонил ему, мы поговорили коротко (я боялся тратить деньги, а Сергей, надо думать, чувствовал неловкость от того, что я их трачу). Между делом Сергей мне сказал, что сейчас читает Сашину книжку «В краю непуганых идиотов», вышедшую в Париже и подписанную псевдонимом Авель Адамович Курдюмов. «Это какая-то ошибка, – сказал я. – Во-первых, Сашу никогда не интересовали Ильф и Петров, во-вторых, я читал все его сочинения, написанные за годы нашего знакомства. Если только он ее написал еще до того, как мы познакомились, но это невероятно».
Мы не стали спорить по телефону. Сергей, однако, ответил мне в письме: «У меня тоже были сомнения насчет Лурье и книжки про Ильфа, но не хронологические, а связанные в большей степени с Сашиной психологией и ментальностью. Во-первых, он испугался бы давать ее на Запад, он физически довольно смелый человек, а граждански – довольно забитый, во-вторых, если бы уж он стал писать неразрешенную книгу (а книга Курдюмова явно неразрешенная), то писал бы про Мандельштама или Бабеля, то есть играл бы “ва-банк”. Смутил меня Илья Серман. Он сказал, что я хорошо знаю автора. В Ленинграде такую книгу, вернее – книгу такого класса, мог, из всех моих знакомых, написать только Лурье» (письмо от 26 января 1984 г.).
Позже я узнал, что эту книгу действительно написал Лурье, но другой – филолог, историк культуры Яков Соломонович Лурье.
Сергей хорошо разбирался в людях – во всяком случае, слабости людей, с которыми сводила его жизнь, он угадывал почти безошибочно. Но с Сашей Лурье он оказался кругом неправ.
Вообще-то Сергей при всем своем брутальном имидже вовсе не был toughguy, так же как саркастический Саша, со всеми его иголками наружу, был очень легко уязвим. Я думаю, и тот и другой – из-за неадекватности самооценки общественному положению.
Вот, например, Сергей пишет о приглашениях приехать и выступить перед эмигрантской аудиторией. По его словам, приглашают так: «Приезжайте, расходы оплатим, но большой аудитории не гарантируем. Даже Войнович собрал всего 200 человек».
Я очень люблю и уважаю Войновича, и с величайшей готовностью уступаю ему во всем, но сама формулировка считалась бы в американском кругу – верхом неприличия. В том же письме: «И вообще, пора нам всем обрасти железной чешуей» (письмо от 29 июня 1984 г.).
Выяснилось, что Сергей говорит здесь о реальном письме из сан-францисского JCC[10], которое было написано с максимальной деликатностью. Но информацию о выступлении Войновича оно действительно содержало. Это было то ли в 1981-м, то ли 1982 году, то есть еще до моего появления в Сан-Франциско.
С началом перестройки к Сергею стали обращаться знакомые и незнакомые российские литераторы и издатели, готовые напечатать повесть, рассказ, хоть что-нибудь. Их было много, но Сергей сетовал: «Вот Юнна Мориц пишет: “Бакланов хочет опубликовать подборку твоих рассказов в журнале «Знамя». Они там сами выберут какие”. – “Но почему они, а не я? – восклицал Сергей. – И почему пишет мне Юнна? Почему не сам Бакланов?”»
Конечно, бессмысленно ожидать от советского журнала и от советского писателя – хоть бы и «прораба» перестройки – деликатности, но даже по советским меркам к писателю Сережиного статуса должен был обратиться сам главный редактор. Однако по советской же безалаберности получилось, как получилось.
Получилось, как получилось, но мнительный Сергей убеждает себя, что его сознательно хотели унизить.
Саша тоже был постоянно начеку. Словно кавалер из романа Дюма, полагающий, что если кто-то даже не задел, а нечувствительно прикоснулся к нему, то этот кто-то покусился на его честь.
Вот пример. Почему-то возник перерыв в нашей переписке, недели две или три, и вот я получаю письмо от Саши, которое – без обращения – начинается так:
То есть Саша обижается на меня за то, что я, видимо, на что-то обиделся и, обидевшись, замолчал.
А вот, вероятно, самый яркий пример. Он требует разъяснений.