Николай Иванов – Восхождение: Проза (страница 49)
Ветер дул с заката, обещая ясный день. Один из последних погожих дней осени. Надо было воспользоваться и наконец догнать людоеда. Он не ушел далеко — он хочет услышать выстрел из самострела. Сейчас он пробирается к виднеющейся за марью полоске леса. Там он найдет подходящие стволы для плота. Он конечно же, как и всякий житель равнины, пойдет напрямик. Путь по кочкам отнимет у него последние силы, тогда он поймет, что в тайге не всякая прямая тропа — короткая. А если ему удастся сберечь силы — как и всякий волк, он затаится в засаде на преследующего охотника.
…Солкондор вышла на кромку леса, когда солнце прижалось к сопкам. Она приближалась не со стороны мари, откуда, возможно, ждал ее чужеземец. Пробираясь вдоль края мари, поросшего ерником, перебегая неслышно от дерева к дереву, она издалека увидела олиндю[176]. Черная горбатая птица застыла на верхушке пня, словно на макушке у человека, полусогнувшего руки. Вот он прокричал «крын!» и грузно скакнул на деревянное «плечо», потом еще ниже. Солкондор пристально вглядывалась в протянувшуюся между марью и лесом едому. Птица не станет напрасно кричать, скакать на дереве. Она сообщает — вот еда…
Темный морок над марью к вечеру стал светлеть. Из мокрых щелей и моховищ поползли языки тумана, свивающиеся в облачка. Серый сумрак заполнял тайгу, растекаясь между деревьями, оцепенело ожидающими ночи. Шаг за шагом продвигалась охотница к засеребрившейся едоме. Она уже видела того, которого искала, за кем так долго шла. Вон лежит он, людоед, хотевший убить ее любимого. Устал? Или лопнуло не выдержавшее пути сердце? Сжимая маленькими руками карабин, девушка медленно сокращала расстояние. Осталось совсем немного — до пня, и за ним — на половину полета стрелы. Он лежит неподвижно, подогнув руки под живот, разбросив ноги. Однако мудрый олиндя боится близко подлететь к нему — примостился рядом на кустике, вертит головой.
Солкондор вспомнила утку, которая прикинулась мертвой и заманила гэкана в воду. Однако гиркучан опасней ястреба, и когда он притворяется падалью — прижимает уши. Человек-людоед еще страшней, в его руке может оказаться Милс…
Замерла, затаилась девушка — показалось, что шевельнулась фигура, простершаяся на мху. Олиндя тоже почуял это — подпрыгнул, обломив ветку, и полетел над землей, широко махая крыльями. Долго стояла таежница, выжидая. Ей не холодно, она не боится болони[177], пускай хоть всю ночь идет снег. Ее чобака сшита из осеннего оленя, чей мех мягок и густ, длинен и не ломок… Не ладное место выбрал лежать людоед — совсем рядом амкачан[178], сухое моховище, а его дэсчинзэк в бочаге. Может, его глаза худые стали, совсем баликач[179], как у старого буюна?
Когда зверя сильно хотят убить, надо слово сказать: стрела моя, полети крутясь-вертясь, не попади в корень и камень, не притупись от земли и железа, возьми с собой мои вещие слова и пронзи насквозь! Вспомнила девушка окровавленную грудь своего милого, стало перед ней его бледное лицо, зазвучал в ушах любимый голос. Щелкнул тихо предохранитель на ружье…
Но, как ни тихо щелкнул металл, услышал человек-тень. Давно ожидал он что-нибудь услышать, впившись слухом в тишину. Правда, он полагал, что звук придет сзади — от пожарища, а не от леса. Но воистину лягушка чувствует себя лучше в болоте, а не в море — сто тысяч раз прав сэнсей.
Напряглись пальцы под животом. Привычным усилием воли он заставил ослабить ладонь на ребристом железе. Много ждал, еще немного подождет. Пусть близко подойдет дикарка. Она навсегда останется в своей тайге, ему же суждено идти далеко. Он не любит убивать, он хочет носить одежду мирного риина[180]. Что поделаешь, туземка сама заставила его выбрать крайнюю меру. Глупец он будет, если сейчас упустит ки-о[181]… Он не злой, он еще раз всем сердцем желает: пусть ее смерть окажется легче пуха!
В нескольких шагах от Кагэ раздался шорох. Будто неосторожная нога совсем близко потревожила мох. Человек-тень хотел вскочить мгновенно, как он умел после многих тренировок, но тяжелый пояс задержал его. Тем не менее он разглядел перед собой силуэт человека в меховой оленьей куртке. Вытянув в его сторону руку с пистолетом, японец несколько раз нажал на спуск.
— Брось наган, худой человек!
Кагэ вертел шеей, не понимая, откуда доносится голое.
— Я стреляю маленько…
В подтверждение слов грохнул выстрел из карабина. Он прозвучал гораздо громче, чем потревожившая тайгу пальба из короткостволого кэндзю[182]. Вторая пуля прошла рядом с ухом японца, и он, оглушенный воздушной волной, затряс головой. Оружие пришлось швырнуть на землю.
Из-за выворотня, опутанного корневищами, поднялась маленькая щуплая девушка. Она настороженно следила за Кагэ, не опуская ствола. Тот перевел взгляд на пень, обряженный в пробитую пулями одежду, и понял свою ошибку. То, что было мэйсай[183], он принял за туземку. О, если бы мгновенно вскочить на шорох — он мог бы заметить, как она упала за дерево. Проклятый пояс, из-за него пришлось впустую разрядить пистолет. Вот он лежит под ногами, а в кармане есть патроны. Стоит лишь наклониться…
— Корэ-ва осомаки да[184], — прошептал японец.
Однако он не хотел канкин[185]. У господина сэнсея длинные руки. Весть о провале Кагэ быстро примчится в его роскошный кабинет. «Рётан-о дзисуру?»[186] — переспросит сэнсей и не пощадит близких изменника. В дырявой лодке посреди реки поздно заделывать течь, — вспомнил Кагэ последнюю мудрость учителя. Он шагнул навстречу туземке, тыча себя нечистым пальцем в грудь:
— Убивай!
Солкондор покачала головой.
— Твоя людей убивает. Моя — эркаэсэм. Судить будем. Как советский закон скажет — так и сделаем.
Николай Старилов
САМЫЙ ТРУДНЫЙ ДЕНЬ
I
Сталинград уже не горел, он трудно, тяжело дымил — гореть в нем было уже нечему, разве что вступающим в бой танкам.
Вымазанное копотью, взлетающей вверх от горящей Волги, в которую вылилась нефть из разбомбленных немцами хранилищ, а в просветах ярко-голубое небо бесстрастно смотрело на умирающих в смертельной схватке людей.
Стояла прекрасная погода — не по-сентябрьски сильное солнце жарко светило на землю, и от этого проклятого солнца быстро гноились раны и пересыхало во рту.
От каменной пыли, шуршащей под ногами и ложащейся серым налетом на губы, некуда было деться, и единственное, что тут можно было сделать, так это не замечать ее, как будто она и не скрипит на зубах и не встает колом в горле.
Старший лейтенант Алексей Никольский, вот уже второй месяц командовавший ротой — сначала в степях под Сталинградом, а теперь в самом городе, — думал, пережидая очередной артналет немцев, лежа на битом кирпиче, о том, какой молодец его ординарец Сашка, что притащил ему два дня назад крепкие сапоги (наверное, снял с убитого немецкого офицера) взамен его старых, сгоревших на горячих и острых здешних камнях.
Алексей уже второй час искал в развалинах штаб своего батальона, а его нигде не было, и он уже начал подумывать о том, что напрасно теряет время: нет штаба. Может быть, комбат перенес его в другое место, а может быть, лежит он в полном составе у него под ногами, хотя бы вот в этом подвале, заваленном глыбами расколотых стен.
Сейчас, когда Алексей не был в привычной обстановке последних недель, так как не делал того, к чему привык и что уже стало его новой жизнью, потому что другой жизни у него сейчас не было и не могло быть, — не отдавал приказы, не стрелял из пулемета, заменяя раненых, не поднимал бойцов в атаку, — в голову ему начали лезть всякие неприятные и суеверные мысли о том, что, пожалуй, не следовало бы надевать на себя сапоги, снятые с убитого. Он, собственно, и не снимал их и даже не мог быть уверен, что они сняты с убитого, но где еще мог Сашка достать в этом городе — вернее, в том, что не по инерции, а сознательно, несмотря на то, что города уже не было (были дымящиеся развалины и скелеты домов), называлось городом Сталинградом, — ношеные, но еще совсем крепкие сапоги? На вопросы ординарец улыбался и терпеливо рассказывал, как встретил солдата, потерявшего после контузии винтовку, и поменял у него сапоги на трофейный автомат. На вопрос, не стыдно ли ему, что оставил человека босым, он пожимал плечами. Сашка врал хорошо, с энтузиазмом, но Алексей видел, что это немецкие офицерские сапоги и вся история с пехотинцем выдумана Сашкой, знавшим брезгливость молодого лейтенанта.
Алексею не хотелось бессмысленно погибнуть в этих поисках, и он решил возвращаться в роту — может быть, комбат сам уже прислал им связного. Во всяком случае, подумал он, если связного нет и не будет в ближайшие часы, придется послать бойца искать штаб батальона или хоть какой-нибудь штаб. Мимоходом он пожалел, что сразу не послал связного искать штаб батальона, забыв, что не мог заранее знать о том, что не найдет его на прежнем месте.
Камни вреза́лись в грудь, сверху сыпались осколки, и при ударе в спину поднятого взрывом камня в первое мгновение сжималось сердце — ведь это мог быть осколок, страшный, ощеренный зазубринами, как пасть акулы, похожий на те, которые в первые дни войны он часто поднимал с земли еще горячими и никак не мог привыкнуть к мысли, что этот кусок металла предназначен убить и выполняет свое предназначение, рвет чье-то тело, тихо прошелестев в предсмертной тишине, и человек, тот, которого двадцать лет назад родила в муках женщина, а потом за эти двадцать лет положила столько труда и забот, чтобы его вырастить и воспитать, умирает, и все. Он давно уже не интересовался ни в кого не попавшими, не выполнившими своего предназначения осколками, но привыкнуть и сейчас не привык, только все это отодвинулось куда-то, все эти мысли.