реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Гайдук – Златоуст и Златоустка (страница 50)

18

У них в тот день – впервые – был выходной. Поневоле.

Ученик, уже привыкший к дисциплине утренних уроков, с трудом перестроился на вольный манер. Ощущая себя отпускником, он белую рубаху натянул, парусиновые светлые брюки, тапочки. «Внук Белинского! – сказал он себе, глядя в зеркало. – Писсарион Глагольевич».

Праздношатаем – руки в брюки – внук Белинского вразвалку пошатался по улочкам приморского городка, осматривая достопримечательности. Заглянул в ботанический сад, один из старейших, полюбовался толпами всяких экзотических кустов, цветов, деревьев, среди которых были уникальные – дерево талипо, например, цветущее один раз в 60–100 лет. Талипо распускает множество соцветий и после этого быстро погибает. Вот он, символ человеческой души – расцвести и погибнуть.

После ботанического сада он устроил прогулку на катере, а вслед за этим на катамаране – водном велосипеде. Парочка дельфинов сопровождала Графа, восторженно взвизгивая и ловко подныривая под катамаран – спинной плавник со свистом резал чистую лазурь. Затем было купание до одури и загорание до волдырей – дорвался до бесплатного так, что грудь и спина покраснели как от хороших горчичников. Надо сказать, что отпускник дорвался не только до солнца. На пляже было полно шоколадных красоток – ловеласы глазами так и облизывали эти шоколадки, так и норовили надкусить. А этот внук Белинского – не евнух, не монах – украдкой смотрел на смазливых девчат, фривольно раскинувших руки-ноги на мелком белосахарном песке, прогретом на вершок. Стараясь отойти подальше от соблазна, отпускник из огня да в полымя попал. За тёмно-бурыми скалами – в отдалении от общего пляжа – было царство нудистов. Совершенно голые девушки и женщины, дети, парни, мужики и старики со старухами – и на солнцепёке и под кустиками – спокойно, бесстрастно лежали, как бревна с глазами. Нудисты загорали на своём «законном» пятачке, купались, курили, прохладительные напитки цедили, беседы вели. И все они были при этом будто слепые – не замечали наготы. Не то, чтобы делали вид, будто не замечают – нет, они действительно не замечали. Они привыкли. И это было самое ужасное; примерно также люди на войне привыкают к смерти, кровопролитию. Сердце отключается от переживаний – ноль эмоций, ноль градусов. Так что же тут хорошего? При взгляде на оголенную женщину всякий нормальный мужик должен сгорать – или от стыда или от страсти. А если нет – значит, это уже не мужик. Это какая-то колода с глазами, это уже ненормально, к доктору надо идти.

Ну, а поскольку Граф был человеком вполне нормальным, так ему тут впору было чокнуться – среди этих обнажённых картинок. Его всякий раз точно крапивой или лучше сказать, раскалёнными шомполами по сердцу полосовали, когда он пялился – и не хотел смотреть, а всё-таки смотрел – на точёное стройное тело классической формы. Опускал глаза и снова жадно шарил, воровато и бесстыдно щупал жирный какой-нибудь окорок, ничем не прикрытый, нагольный, или огромное коровье вымя, ещё не загорелое, хранящее отпечаток бюстгальтера. «Тьфу! – косоротился он и отворачивался. – Срамотища!» А какой-то чертёнок, кругами незримо бродящий вокруг, разгорячённо шептал на ухо: «Смотри, смотри! Ну, где ты ещё увидишь такое ню? У Матисса? Ренуара? Модильяни? Так там уже краски потухли давно. А здесь – какая свежесть, какая лепота!» И хотя он старался смотреть на эти обнажённые тела, как художник смотрит на голую натурщицу – только во имя искусства – он понимал, что это далеко не так. В нём закипала мужицкая сила, способная довести до бешенства, если не уйти. И он ушёл, сбежал куда-то на дикий берег, поросший чем-то похожим на мандарины, лимоны и магнолии. И где-то там, за чайными кустами, он опять из огня да в полымя попал – чуть не наступил на голую распластанную парочку, занимавшуюся любовью на раскалённом песке.

Отскочив подальше – будто на змеюку напоролся! – бедный внук Белинского вдруг расхохотался как полоумный и пошёл, полез в такую крутую гору, куда ни один скалолаз без хорошей страховки не отважился бы забираться. А ему хотелось измотать себя до полусмерти, чтобы все эти картины в стиле ню померкли перед глазами, уступая место грубому граниту, в который он впивался дрожащими пальцами, иногда обламывая ногти, – кровь сочилась. И вот в таком сумасшедшем порыве – плохо сознавая, что он делает – Граф закарабкался на такую головокружительную высоту, где парили орлы и облака разрывались под ветром, свистящим в ушах. Это была, конечно, не Веливерма – Великая вершина мастерства, но всё-таки довольно высоко. Там он остыл душой и телом, образумился и даже маленько струхнул – как теперь спускаться вниз?

А между тем, просторный день над морем догорал. И как же хорошо было оттуда, с высоты, созерцать расплавленное золото заката и ловить себя на странном, неодолимом желании разлить всё это золото по каким-нибудь формам, чтобы оно остыло за ночь, затвердело и превратилось в натуральные слитки – это будет проба 999, без подмесу. Усталые ноги тряслись холодцом, когда внук Белинского спустился к подножью горы. Пляж опустел. Закатная вода в лагуне почернела. Воспалённый лоб его лизала предвечерняя прохлада. В дощатый, съёмный домик над обрывом Граф пришёл под первою звездой. В домике было сиротливо, пусто. Он посидел за столиком под яблоней, сожалея о своей утренней горячности – край стола отколол кулаком.

Луна янтарным камнем взошла над перевалом, когда слуга вернулся – калитка в тишине клацнула железной челюстью щеколды. От старика попахивало морем и вином. Они друг с другом не разговаривали. Старик осерчал на Графа за то, что он «полтома разбазарил за ночь любви». А Граф сердился как раз за то, что старик так плохо думает о нём. Ту дивчину, «Златоустку», с которой Граф познакомился на днях на берегу, он даже за руку не подержал под звёздами, не говоря уже о чём-нибудь другом, более фривольном, непристойном.

На благодатном побережье спокойного и лучезарного Житейского моря они прожили до осени. Деньки стояли тихие, лирические – приближался бархатный сезон. Старик-Черновик, в зеркале разглядывая свой чёрный, помятый рыцарский плащ, сказал, что надо или уезжать, или в бархатный фрак облачаться. Увлекаясь, он стал просвещать Графа Омана, рассказывать о бархатных сезонах – это чисто русское понятие.

Из-под ладони глядя на ласковое небо, старик вспоминал:

– Царская семья когда-то впервые оценила всё очарование шикарной здешней осени, благоприятственной не только для отдыха – для врачевания бронхита и нервного расстройства. И вот тогда-то – следом за царицей – к морю потянулись франтихи и модницы в бархатных платьях, поскольку сентябристый ветерочек порой бывает слишком свежим поутру и ввечеру. Вот так и зародился «бархатный сезон».

– И долго он тут в бархате гуляет? Этот сезон.

– С первых чисел сентября до середины октября. А потом штормяга шарахнет в берега, будет выворачивать вековые платаны, будет топить рыбацкие судёнышки, самонадеянно или опрометчиво ушедшие в открытое море. – Старик помолчал, рассматривая яблоко, которое вертел в руках. – Ну, что будем делать? Ты – хозяин. Я – слуга. Тебе решать.

Деньги, с которыми они приехали сюда, заканчивались, и перед Графом стояла дилемма: или идти в литературный колхоз, где нужно будет на своём Пегасе пахать колхозные поля, сеять культурные злаки, или всё-таки вести единоличное хозяйство, свою культуру сеять, оригинальную. Как сказал Абра-Кадабрыч:

«Надо сеять не злаки – добряки!» Но для своего единоличного хозяйства деньги нужны. Деньги, будь они прокляты. Значит, опять нужно было что-то придумать по поводу заработка.

Граф был в нерешительности.

– Азбуковедыч, а у тебя на этот счёт какие мысли?

Старик пожал плечами, продолжая вертеть в руках большое наливное яблоко, розовато-медовое.

– Если хочешь, Оман, возьми, прочитай мои мысли на яблоках! – Черновик подмигнул чёрным глазом, похожим на чернильную кляксу. – Держи!

Яблоко, точно солнышко, взлетело под потолок. Граф улыбнулся, поймав красно-жёлтое солнышко.

– Не могу понять, о чём это говоришь. Или опять каламбуришь? Абракадабринки свои сочиняешь?

Глядя на яблоки, мерцающие в корзине на столе, Чернолик, не первое столетие живущий на земле, начал рассказывать о временах, когда вот такие яблоки и груши были – почти в буквальном смысле – на вес золота. Из бухты Святого Луки яблоки и груши отправлялись сначала в Париж, а затем возвращались в наш Стольноград – только уже под маркой самых изысканных французских фруктов.

– Вот ведь как дурили русских простаков. С той поры и доднесь ещё дурят! – возмущался старик. – Когда только мы перестанем всяким чужеземцам в рот заглядывать?

– Чужие и ворованные яблоки – вкусней, – вспомнил Граф Оман, затосковав о родине своей. – Мы с мальчишками частенько шарились по чужим садам. У самих под носом были такие же яблоки, а ворованные как будто слаще.

– Вот-вот! Мы всё ещё никак не вырастём из детских штанишек. А пора бы уже.

– Ладно, хватит философий, – отмахнулся Граф. – Завтра уезжаем. Надо выспаться.

– Спи, а я маленько поработаю. Надо кое-какой отчёт для небесной канцелярии написать. Наканцелярить, я бы сказал.

– Бюрократы они у вас там, – засыпая, пробормотал Оман. – Ты уже столько этих отчётов…