Николай Гайдук – Волхитка (страница 79)
«Продуктовая лавка» в избушке была довольно скромная, а заварки вообще нет никакой – только трава пучками висит за печкой.
Вздыхая, Матёрый подумал о том, что надо было майку сварить в чифире на зоне – сейчас оторвал бы кусок и заварил в кипятке; хотя это, конечно, был не тот чифир, который бьёт пинком по сердцу, но всё-таки чифир, а не какая-то бодяга из травы, из прошлогоднего сена.
– Ладно, – прорычал, – что теперь об этом…
Он взял продукты, папиросы, нож, топор. Столкал в рюкзак. Уходить уже хотел, но, постояв на пороге, заметил две распиленные плашки на полу за печкой. Вернулся и ножом подковырнул – плашки со скрипом поднялись. В тайнике лежало старое в тряпку завёрнутое ружьё – одноствольная уточница восьмого калибра: утку хорошо свинцовой россыпью срезает вдалеке. Не ахти какая пушка – волына, – только и на том спасибо землячку, всё не с голыми руками по тайге…
Скользя по камням, покрытым ледяной слюдой, Матёрый спустился к берегу, поросшему тальниками. Река дышала стылостью – дымок ходил по стрежню, сверкающему как стальное мощное сверло, за многие века просверлившее камни порогов и перекатов. Посмотрев по сторонам – нет ли опасности – Матёрый машинально пригнулся и чуть не выстрелил из ружья. Подмытый кусок земли шумно плюхнулся в воду, а ему показалось – чёрт знает, что…
Криво усмехнувшись – сдрейфил, фраер? – он сплюнул под ноги. Пошёл по округлым камням, скрывающимся под снегом, – сапоги подковками постукивали.
Лодка лежала на берегу – охотник выволок, чтобы не вмёрзла в лед. Стахей легко скатил её по снегу в воду – и оттолкнулся. Сонная река едва-едва ползла витиеватым руслом. Вдоль борта проплывали оторванные забереги, куски дымящегося густого «сала», перемешанного с тёмно-багровым «мясом» осиновых листьев.
Озираясь по привычке, Матёрый вздрогнул…
Большая белая собака, ступая берегом, подозрительно долго провожала его.
Сплавлялся Матёрый немного.
На вторую ночь река остекленела, и опять пришлось на ноги навалиться. Шёл, покуда силы позволяли, затем рубил холодный лапник, палил костёр и, разгребая горячие угли на месте костра, стелил колючую зелёную постель. Рядом устраивал нодью – два тлеющих бревна, положенных друг на друга: всю ночь согревают, если по уму соорудить. Но у Стахея нодья скоро гасла. Спал урывками; ворочался; земля под боком остывала, и мороз втыкался хвойною иголкой под ребро.
Однажды спросонья Стахей увидел: у прогорающей нодьи женщина в белом сидит… Что за чёрт?! Зажмурился, головой потряс… Волчица! И того не легче!.. Ружьё всегда лежало под рукой (до этого случая он шуметь не решался: мало ли кто может услыхать). Схватил с испугу, выстрелил в упор и отшатнулся – верхний кусок дула с грохотом и огненными клочьями оторвало от ствола, как бывает, если снег туда набьется…
Присмотрелся – никого нет у огня.
«Что-то мозги прокисать начинают! – разозлился Матёрый, протирая глаза. – Изуродовал уточницу, болван! Но как же так: ствол-то совершенно чистый был, я помню. Ну, дела-а… Надо рвать отсюда поскорей – эхо вон как разгулялось!»
Он грелся торопливым широким шагом, двигаясь туда, где солнце, поднимаясь, красным вином разливало зарю; где находились, как ему казалось, заповедные края беловодской родной земли.
В чистом воздухе чутьё заметно обострилось у Матёрого. Изредка натягивало вкусными дымками человеческого жилья, разрубленным древостоем. Приглушенно слышался тракторный рокоток – словно пчела жужжала. И вдоль берега стали встречаться могутные «поленницы» из кедра и сосны – курганы деревьев, приготовленных к молевому сплаву по весенним водам. Заваленные снегом пикетные избушки сплавщиков попадались на пути. Поселок виднелся на том берегу…
Голод не тётка – пирожка не даст. И приходилось идти на риск. Он дожидался темноты, затишья и «ставил на уши» то магазин, то склад. Жратвой запасался, выпивкой. Охотничьи лыжи добыл – широкие, оббитые камусом. Двустволку добыл и патроны. И заварки теперь для чифира было у него – до хрена и больше.
Тайга всё плотней обступала, всё выше тянулись мохнатые лапы, грабастая небо и не давая свободы ни солнцу, ни звёздам. Дух человека пропал: ни следов на снегу, ни старой какой-нибудь затеси на деревьях.
На дармовщинку Матёрый теперь не надеялся. Приходилось охотиться, хотя каждый выстрел пугал его больше, чем зверя: в морозном дремучем воздухе рождалось могучее эхо, колесом катилось чёрт знает куда и, может быть, выкатывалось к людям…
Молодой осинник и тальник – лакомство сохатого. Вот почему он полюбил эти места возле реки – чернолесье, густо поросшее осинами и красноталами. Тем более, что здесь же, неподалёку, находился родник под берегом.
Сохатый спокойно и привычно вышел к водопою, куда приходил много лет, много зим. Было тихое утро, омытое солнцем, овеянное запахом зверья; сыпались где-то синичьи запевки, на ёлках шишку били нарядные клесты; привычную мелодию наигрывал родник, серебряным жгутом сбегая по камням и поднимая пахучий пар.
И вдруг весь этот мир сломался в жутком громе!
Нарвавшись на пулю, тёмно-бурый сохатый сгоряча рванулся, куда подальше. Пробивая рогами дорогу в чащобе, он бежал, кровеня глубокие снега и видя в небе то два, то целых три кроваво плавающих солнца…
Несколько суток уже сохатый бродил по тайге. Валялся в колючих кустах можжевельника; дремал всё дольше, поднимался трудно – пуля под сердцем тяжелела день ото дня. Родник звенел под ухом – чудился ему. Память, продырявленная выстрелом, клубилась, точно пар над родником: всё путалось – лето с зимою, день с ночью. Рога, которые он сбрасывал обычно в декабре, всё ещё почему-то были на голове, хотя уже весна, уже теплынь. Он представлял себя лежащим на солнечной свежей траве; припекает солнышко; стрекозы летают; шмели шуршат по воздуху и пчелы, снежинками садятся на белые цветы…
Потом ломалась где-то ветка под снежной тяжестью. Сохатый вздрагивал и ненадолго «трезвел». Высокие сугробы стояли перед ним. Мёрзлые какие-то кусты белели перед глазами, тонкие, пушистые, будто пушица – ещё одно чудесное лакомство лося.
Горячий, сухой, туго сдавленный вздох сожаления царапал таёжную тишь. Он смотрел на красный снег и вспоминал случившееся горе. Воспаленное мясо в боку сочилось багровой густою живицей… С кровью уходили и силы сохача, некогда казавшиеся вечными. Мелко дрожали сбитые, соструганные сучьями колени, белый свет мутился и «рябчиком рябил» перед глазами. Ослабевающий рассудок подталкивал к стежке, к воде, где подкараулил его «зверь на двух ногах», и теперь, наверно, караулит, зная лосиную привязанность к одним и тем же тропам. И только усталость мешала вернуться к смертельному водопою… Уже всю грудь охватывало жаром. Не пуля – камень сердце придавил. И голова с лопатами рогов казалось уже неподъёмной – клонилась на грудь. И не хотелось выгребаться из уютной лёжки, идти куда-то, но инстинкт подсказывал ещё: лежачего если не волк задерёт, то мороз доконает.
Подранок подбирал потуже бархатную нижнюю губу, под которой дрожала волосатая «серьга» – длинный кожаный отросток. Тяжело поднимаясь, качаясь, как пьяный, он упрямо шевелил длинными своими белыми ногами, плохо ощущая снега и буреломы – точно плыл над землею в белоснежной пене облаков…
Нарастающий внутренний огонь выгнал сохача к реке, уже стеклянной, твёрдой. Потоптавшись по берегу в поисках родника или доступной полыньи, сохатый пощипал хрустящие верхушки сугробов; вяло пробовал грызть голубоватенькую льдину, заторчавшую на стрежне во время ледостава, до звона вытертую вьюгами, как наждаком. Скупые капли добытой влаги не погасили в нём бушующую жажду, а скорей, наоборот, – обострили, вызвав приток последних сил.
И обострилось его обоняние.
Сохатый вскинулся в тревоге, рогами подцепив при этом верхушку льдины и отколов от неё зазвеневший кусок. Посмотрев по сторонам, лось не увидел ничего подозрительного и подумал, что эта пустое волнение из-за ранения. И только белка смутила его. Животрепещущая белка, сидящая на ближайшей сосне, вдруг отчего-то юркнула на самый верх – тонкая кора посыпалась, хвоинки.
Широкими ноздрями втягивая воздух, сохатый сделал шаг вперёд и замер. Зрачки его расширились и затвердели, когда он увидел мягко идущего зверя.
Волчица шла по следу. Белая на белом – чуть заметная. Облизнулась жарким языком, легко взяла в прыжке большой сугроб и, неожиданно встретив решительный взгляд, остановилась в отдалении. Зная силу и крепость рогов сохача, до конца умеющего драться за свою шкуру, волчица не торопилась: время на неё сейчас работало.
Холодный закат кровенел над вершинами тихой тайги. Одинокое облако, снижаясь, точно раненое, красной тушей волочилось за реку. Голодными глазами глядя на него, Матёрый горевал по поводу сохатого:
– Эх ты, мазила!.. Мазепа!.. Тучу мяса упустил! Щёлкай теперь зубами с голодухи, сиди тут: завтра, чую, метель разыграется.
Слово за слово – и научился он беседовать с собой, и что любопытно: разговоры получались на два голоса. Спрашивал Стахей, к примеру, басом, а отвечал фальцетом.
– Ох, тоска! Время тянется… Выпьем, что ль, за здоровье Матёрого? Неплохой был мужик, жалко, рано помер – вышку схлопотал!
– Ты на спиртягу-то не налегай, а то случится лихо: в полынью провалишься, или что ещё… Согреться будет нечем!