18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Димчевский – В пору скошенных трав (страница 69)

18

Ведь все знают, что сам вождь скромен и прост. Говорят, он занимает в Кремле домик бывшего привратника… И шинель его… Френч защитного цвета… Картуз… Неизменная трубка… Все скромно, даже чересчур… Как же он сам может терпеть словесную мишуру, нескончаемую трескотню вокруг своего имени? Непонятно, несовместимо, поэтому больно и обидно, и не знаешь, что думать, как верить…

И память подсовывает вступительный экзамен по литературе… В билете вопрос: Джамбул и Сулейман Стальский о великом Сталине. Прочитал и обмер. Убей — ничего не мог припомнить, хоть совсем недавно перечитывал учебник — знал, что такой вопрос будет обязательно, не может не быть… И вот именно он попался — и в голове пустота. Решил сменить билет… Но едва решил, тут же всплыла отчаянная и вместе хулиганская мысль: ответить по примелькавшимся шаблонам, наболтать, намолоть, что навернется на язык… Егор испугался этой мысли, понимая, как плохи шутки с такой темой. И все ж вызвался отвечать. Сел к столу, поглядел на пожилого преподавателя, почему-то угадал в нем сочувствие и принялся перечислять все витиеватые восточные сравнения, навязшие в зубах, которые не могли не оказаться у прославленных акынов…

Сталин — горный орел, парящий над вершинами (преподаватель одобрительно кивнул); Сталин — солнце, согревающее мир, светоч знаний и правды для всех народов (преподаватель склонил голову и тонко улыбнулся); Сталин — великий садовник, взрастивший сад дружбы народов, подаривший человечеству плоды свободы и братства (преподаватель вскинул глаза, в которых угадывался заговорщический смешок и одобрение пародии); Сталин — величайший мудрец всех времен, корифей науки, родник знаний, пламя мысли, сжигающее врагов и согревающее друзей…

— Достаточно. Отлично.

Так выходит, главное — выспренние слова, пустые цветистые фразы; смысла не надо, содержания никакого… Зачем же эти храмы и дворцы из слов? Может, в них есть особое содержание, непонятное простому уму?.. Но преподаватель явно соглашался с пародией, наспех состряпанной юношей, явно потешался в душе и не видел никакой ценности в потоке стихотворных славословий, затопившем литературу.

Конечно, с уверенностью утверждать этого Егор не мог, возможно, это было его домыслом, предположением — ведь преподаватель сугубо доверительными намеками высказывался в общем-то в совершенно недоказуемой форме — через взгляд, едва приметную улыбку, наклон головы, что само по себе могло быть и одобрением славословия, а не пародии… Тайный язык смутных времен. Ироничных оценок через  с л о в о  быть просто не могло. Лишь безумец, решивший покончить с собой, отважился бы на слово, отрицающее хвалебные слова. Ведь в повседневной жизни совершенно обыденным стал вопрос: «За что взяли (посадили)?» И ответ: «За слово».

Все это так. Но вождь действительно велик, всемогущ и всеведущ, и нет уверенности, что эта игра на экзамене не стала ему известна… И нельзя утверждать, что за эту игру не придется жестоко поплатиться… Вот-вот… В этом его несомненная сила, его могущество, которое невозможно не признать, от которого страх сжимает сердце и леденит душу.

Зачем же сомнения, раздумья, зачем противоречия и духовная боль? Хочется верить слепо, до конца всему, принимать славословия и упиваться ими. В этом счастье… И Егор знает таких счастливых, несмотря на все невзгоды, людей, ни в чем не сомневающихся, принимающих все как есть, прямых, цельных, ясных и холодных в неколебимой уверенности, словно отлитых из чистого льда.

И почему ж, едва подумаешь о таких людях, в голову лезет темное воспоминание, от которого мурашки по спине… Только не проговориться об этом…

В конце зимы, когда отпустили морозы, он пришел в гости с ночевкой к школьному другу в соседнюю деревню, километрах в пяти от села, но совсем глухую, темную, там даже говорили не так, как все в округе… После ужина мать друга уложила их на печке, и они, находившись и набегавшись за день, сразу провалились в сон.

Поздней ночью Егор проснулся от странных постукиваний, всхлипов, осторожного шороха и напряженного дыхания нескольких людей, хотя знал: в доме лишь они с матерью… Тихонько сел, заглянул в щелку неплотно задернутой занавески, закрывавшей печь, и увидел у стола трех незнакомых женщин вместе с хозяйкой дома.

На столе, освещенный дрожащим светом моргасика, — портрет Сталина… И женщины… по очереди брали нож, тыкали острием в глаза, в губы, в лоб и в нос портрета, всхлипывали и приговаривали сквозь слезы… Что же приговаривали? Едва разберешь. Чаще повторялось: «Вот табе за мово!», «Так-то табе, ироду!»

Егор сполз обратно на дерюжку, закрылся с головой тулупом, под которым похрапывал друг, и не мог осознать, не мог осилить увиденное.

Наверное, тогда и запало, забередило душу страшное противоречие между громогласно провозглашаемыми здравицами и хвалой и настоящим отношением к происходящему вокруг, истинным настроением, скрытым и запрятанным в недоступные тайники. Замордованные деревенские бабы, укрывшись ночной тьмой, выказывали свое отношение к стихии горя и мук, затопившей округу, отыскали свой способ мщения за пропавших и погибших мужей, сыновей, за нищету и убогость, сами определили виновника бед — и как могли карали его праведным судом.

Сколько раз хотелось, чтоб это было сном, и Егор, случалось, уверял себя, что это сон, и прекрасно знал, что не сон, — так ярко и точно виделось все до мелочей и не забывалось с годами, когда любой сон стерся бы из памяти…

Но это была тайная жизнь, а явно и открыто говорилось, писалось и слышалось совсем другое: Сталин — это Родина, Сталин — это народ. И получалось, что, сомневаясь в нем, ты в Родине и народе сомневаешься, что — даже про себя, в душе, — критикуя его, ты Родину и народ критикуешь… Можно ли себе простить это? Уж не враг ли ты сам?.. Кому же враг? Себе самому? Родине?.. А завод в сорок первом? Заявление в военкомат? Это для кого? Разве не для Родины? Это дело, а не слово… Что ж важней — дело или слово?..

Все вместе крутилось клубком колючей проволоки, царапало, резало, рвало и путало все на свете, и невозможно прийти к одному ясному смыслу, к цельному чувству, к искренней вере, к оценке, не нуждающейся в оправданиях, в допущениях, в снисхождении, исключающей пародию или двусмысленность…

Это мучение подкатывало волной особенно среди ночи, когда просыпался и ужасался обнаженно-резкой мысли о сущем или неожиданно прокалывалось днем — и свет становился не мил, и сам себе противен, и только радостные вести с фронтов на время отметали темные раздумья.

46

С утра в тот день первокурсники разгружали картошку на товарной станции. Перед самым концом работы в дверь вагона заглянула незнакомая девчушка и крикнула сорвавшимся голосом:

— Наши всю территорию освободили! Сейчас было сообщение! Весь СССР свободен!

Девчушка исчезла, и тотчас голос ее — уже у соседнего вагона…

Дождались. Неужели дождались…

Сначала стояли, не могли пошевелиться. Потом закружились по вагону в хороводе, запели, заговорили все вместе. Даже запах пыли и песок на зубах были прекрасны и моросное ноябрьское утро — замечательно!

Мигом закончив разгрузку, почистившись кое-как, полетели в университет.

На домах вывешивали флаги. С некоторых зданий уже счистили военную копоть и камуфляж, выкрасили в светлое, и хоть попадались они не часто — глаз радовался, отмечая праздничные эти перемены.

Даже трамвай, в котором ехали, был как именинник — ни одного фанерного окна — везде стекла; и кондукторша в новом ватнике из розового мелестина повторяла на весь вагон:

— Дождались светлого праздника! Узнает теперь фриц войну — постучалась прикладом в ворота́!

Только поднялись на факультет — еще новость: перед аудиторным корпусом открывают памятник Ломоносову — все на митинг!

С Геной и с Николаем Михайловым подхватились, побежали. Так уж теперь получалось, что они втроем неразлучно всюду ходили. Казарин был давно знаком, а к дружескому расположению Михайлова Егор еще не привык и всякий раз радовался, когда тот оказывался рядом. Он чувствовал — это не просто благодарность за конспекты. Что-то хорошее, настоящее связывало их, хотя разница в годах и в пережитом должна бы разделять… Егор не мог определить, что ж у них общего. Ведь другие фронтовики держались особняком, и это было естественно и нисколько не задевало, не обижало; а тут — сразу почти — просто и светло открылась дружба.

У лекционного корпуса — толпа. На пригорке, накрытый брезентом, — памятник. Начался митинг, и больше говорилось на нем о главном сегодняшнем событии — об освобождении страны от фашистской нечисти. Старый профессор припомнил день, когда немецкая бомба попала в здание университета. «Варвары в свое время разрушили Рим, — говорил он, — а римская культура жива и поныне. Современные варвары не смогли истребить вековую культуру России никакими бомбами. Они уже задыхаются в дыму пожара, который сами разожгли, а тот, чье имя носит наш университет, шествует в веках как воплощение гения и гуманизма нашего великого народа!»

Поползло набок покрывало — и появился гипсовый, покрашенный под бронзу Ломоносов. Памятник показался великолепным. Больше всех восхищался и переживал Михайлов — никак не мог свыкнуться с тем, что своими глазами видит такое историческое событие.