Николай Димчевский – В пору скошенных трав (страница 67)
Что ей от Алика? Что он мог дать? Чем мог понадобиться? И если б он ей нужен был для чего-то, она очень скоро добилась бы всего, потому что Алик сразу растаял. Но, с другой стороны, и сам Егор Ляле ничем не был нужен, а все ж она с а м а не порывала с ним… Не уйди он, они, глядишь, виделись бы и она продолжала бы рассказывать о своих приключениях…
Рассуждая таким образом, Егор запутывался в противоречиях, мрачнел и невнимательно слушал восторженные слова друга. В конце концов Алик заметил это и заставил Егора обо всем рассказать. Сомнения его Алик напрочь сразу же отбросил и всякие параллели между Сонечкой и Лялей разорвал. Он высказал мысль, что Ляля Егора не любила никогда, просто дружила с ним, и только, и ее исповедь как раз говорит об этом — она ему как другу все рассказала. Если б она любила, никогда бы с ней ничего подобного не случилось. Сонечка же выказала Алику свое чувство, и теперь совершенно неважно, что у нее было раньше, вся ее прошлая жизнь переиначивается нарождающимся чувством.
И в злой гений Женьки Алик нисколько не верил. Женька талантливый и практичный человек, он талант свой выжмет на двести процентов благодаря практичности. Чего ж тут плохого? Хуже, когда талант погибает из-за непрактичности… Женька блестяще сдал экстерном за десятилетку, блестяще сдал в институт и поступил, куда хотел, сразу, без всяких раздумий и проволочек. Разве плохо? А что к женщинам циничен, так это — просто молод, не успел еще влюбиться — играет плоть, и он потакает своей плоти, потому что может потакать.
Возразить Егору нечего… Он согласился с Аликом, хоть и остался в глубине души при своем мнении. Себе он практичности такой не желал и никогда бы ее не взял, не поднял бы, если б нашел на улице. Тут вставала грань, отделявшая его от Женьки, но рассказать даже Алику об этой грани Егор не мог; не потому, что опасался непонимания — просто не мог, не хотел об этом говорить, не находил слов. Он слушал друга, и самый голос его оживший, вдохновенная защита Женьки ему нравились — Егор видел, что Алик поборол кручину, и радовался этому.
Они пили кипяток со сгущенкой, прикусывали свежий хлеб, и чувство пира все разрасталось, и мрачные мысли сами собой отступали, освобождая место ровному и крепкому настроению.
И даже теперь не очень верилось… Теперь, первого октября, в день начала занятий… Егора еще заполняло недавнее событие, казавшееся невозможным после холодного отказа…
Было так. Он пришел в приемную комиссию. Секретарша «вам отказано» сидела обложенная списками. Она Егора узнала сразу — он спросить не успел, уже ответила: «Вы приняты». Ему показалось: стол с секретаршей пополз куда-то в сторону… Попросил посмотреть список. Секретарша с притворным равнодушием протянула. Егор суеверно и недоверчиво пробежал фамилии до своей буквы… Всего четыре на нее… А его нет… Нет его… Вот и сбылось суеверие, недоброе чувство темное… Побежал дальше — может, машинистка пропустила и напечатала в самом конце.
Нет!.. Нет!..
— Нет меня, — с трудом сказал Егор.
Как же понимать секретаршу? Если пошутила, то глупо и жестоко. Если спутала его с кем-то, от этого не легче… Сейчас, верно, начнет извиняться, оправдываться…
— Что вы мне говорите! — Секретарша посмотрела список, нахмурилась… Открыла ящик стола, порылась в бумагах. — Тут у меня документы, кому отказано. Ваших нет… Да я прекрасно помню, что вы приняты.
И вошел тот, с нашивкой тяжелого ранения, что собеседовал с Егором.
— А-а-а, Пчелин… Ну, поздравляю! Принят, принят. Как нет? Ты панику не разводи. Где список? Это ж основной, а ты в дополнительном. — Порылся в бумагах. — Вот, смотри.
Егор увидел свою фамилию, но все еще не верил ни глазам, ни славному этому человеку, стоявшему рядом, грузно опираясь на палку.
В воротах встретил Гену Казарина, и они вместе пошли к зданию института во дворе, где была Большая аудитория.
Перед высокими ступенями входа почти сплошь — девушки.
Небольшой кучкой поодаль — фронтовики. Есть в них обособленность и несовместимость со щебетом и видом собравшихся тут вчерашних десятиклассниц.
Гена к ним подтолкнул Егора.
— Эге, командир расчета прибыл с ординарцем! Можно начинать.
Это один из фронтовиков заметил Гену, и все обернулись.
Хоть разница года в два-три, Егор почувствовал себя среди них чужаком и не решился подойти вплотную.
Было их не больше десятка, все инвалиды. Крепкий махорочный дымок повис в безветрии. Они продолжали негромкую свою беседу о фронтах, городах, безвестных деревнях, где довелось воевать. И когда оказывалось, что кто-то участвовал в тех же боях, оживлялись, припоминали подробности.
Среди них сразу и особенно виделся высокий моряк, человек удивительной складности и красоты. Он был на голову выше остальных. И лицо. Отточенное какое-то лицо: все линии четки и ясны. Даже бледность ему шла. Бледность эту и светлые волосы оттеняли форменная фуражка и черная шинель.
Именно таким представлялся герой-моряк… И немного не по себе от того, что представление совершенно точно воплотилось.
Егор первые мгновения не мог оторвать глаз от него. Понимал, что глупо так пялиться, но все смотрел и побаивался немного, потому что не мог представить, как поведет себя этот человек, опасался, не разрушит ли он очарования первым же словом или жестом.
Моряк молча слушал разговоры, изредка затягиваясь папиросой, и папироса тоже отделяла его от окружавших, дымивших махорочными самокрутками.
И вдруг раздался его голос, негромкий, но сразу перекрывший разговор. И, услышав только тон этого голоса, Егор понял и обрадовался, что внутренне моряк строго и точно соответствовал первому внешнему впечатлению.
Он задумчиво, с мечтательностью какой-то отстранил разговор о фронте и начал вслух думать о том, что сейчас со всеми с ними происходит, и как тут быть… Школу окончил в сороковом году, все с тех пор перезабыл — и сегодня просто в растерянности, в удручении… Новая жизнь начинается, а он вовсе к ней не готов… Стоит, ждет звонка — и поджилки дрожат, волнуется больше, чем перед атакой. Там все ясно было: прорвать, выбить, занять… А тут… Ну, чего тут? Знания растерял, от учебы отвык… Придем сейчас на лекцию… На л е к ц и ю — слово-то какое…
Он махнул рукой, и только тогда обнаружилось, что кисть беспомощно загнута вовнутрь, почти прячется в рукаве шинели. Моряк взял ее левой рукой, распрямил и пошевелил пальцами.
— Писать могу… Вот и все мое вооружение. Больше нет ничего. — Улыбнулся растерянно, оглядел остальных. — А как пехота думает?..
Замялись ребята, гуще задымили. Что говорить, прав морячок… Воспоминаниями о фронте они, сами не очень-то сознавая, прикрывали собственную растерянность, а этот разом раскрыл всё.
Лишь один не согласился, наскочил, поправляя пустой рукав, заткнутый за пояс шинели:
— Вы, товарищ лейтенант, пессимизм не разводите. Я вот лично школу кончал в одна тысяча девятьсот тридцать восьмом. Постарше всех здесь и потому имею звание с т а р ш е г о сержанта. И тем не менее считаю, что бояться слова «лекция» не следует и вспомнить школьную премудрость не так уж безнадежно трудно!
Говорил он сочным, звонким, словно специально поставленным, голосом, и нельзя понять — всерьез или в шутку.
— …И считаю необходимым занять линию обороны в первом ряду парт… — он запнулся, не зная, то ли нашел слово, но закончил бодро: — Как и положено фронтовикам.
Поправил пилотку, и сбоку на черных, коротко стриженных волосах проступили круглые (совсем круглые — как монета!) пятна седины.
— Вот так, товарищ лейтенант. Выполняйте!
Моряк улыбнулся.
— Линию обороны займем, как положено… Я лишь насчет вооружения хотел доложить: старенькие трехлинейки у нас и даже охотничьи ружья. А нужны автоматы… Вот я о чем. Смекаешь, старший сержант?
Посмотрел на Казарина, потом на Егора.
— Командир расчета (вот как: Гена-то, оказывается, был командиром расчета!) смекалистей нас всех — обзавелся ординарцем… А у ординарца — полковой миномет образца 1944 года… Ему в бой вступать сподручней…
Это ведь про Егора моряк сказал… Про Егора — что у него полковой миномет… Он сразу оказался в середине внимания, все на него посмотрели. Совсем он не готов к такому… И радостно, что его заметили славные эти люди, и надо что-то ответить… Но что?..
Тут раздался звонок, и старший сержант бесстрашно направился к дверям, увлекая за собой остальных. Те, что на костылях и с палками, отстали; процессия растянулась по двору. Девушки, столпившиеся у входа, расступились и ждали, пока войдут фронтовики.
Моряк слегка обнял Егора, нагнулся, спросил, как зовут, и сам представился Николаем Михайловым — и тут же к делу:
— Ты в школе немецкий учил? Да? Порядок! Поможешь мне? Да? Ну, я живу! Только уговор: я первый попросил и мне в первую очередь помогай! Идет? — Поправил кисть правой руки, заложил за борт шинели. — Понимаешь, с немцами воевал, а язык забыл. Не пришлось как-то с ними поговорить… Больше из автомата да гранатами… Буквы, конечно, помню, прочитаю… Готический вот не понимаю. Ты можешь? Готический можешь? Ну, кореш, я с тобой дружу!
Так и вошли в сумрачный вестибюль, а потом в высокую дверь Большой аудитории, где ряды скамеек поднимались к потолку и пыльные окна перекрещены бумажными полосками, наклеенными в сорок первом…