реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Димчевский – В пору скошенных трав (страница 21)

18

И тут резкая, пронзительная мысль встряхивает его: он больше не капитан. Всё. До этого мига в сломанном самомнении своем он еще продолжал быть тем, кем был; смирял себя, уничижал, возмущался несправедливостью, но был капитаном. А сейчас понял и осознал наконец свое истинное положение, свое место.

Не различая больше вкуса, доел лапшу. От молока и чая отказался. Поблагодарил хозяев и ушел к себе.

Упал на койку, замял под голову сенную подушку, закрыл глаза.

Что ж это? Что за мученье! И чего мучиться-то? Надо рассудить, расставить все по местам, здраво поразмыслить для себя самого. Так. Начать с главного. Разве жизнь кончена? Нет. Значит, надо жить, просто жить, быть. А жить можно, здоровье позволяет — тоже обстоятельство не последнее. И лет не так уж много. Дальше посмотрим. Плохо ли прибился к этому делу и к дому этому? Вовсе не плохо — все подходящее и даже приятное для души… Не капитан — это верно. И ведь капитаном не быть. Как ни крутись, не быть. Значит, с капитанством покончено. Боль непроходящая, но к ней надо привыкнуть. Время приучит к боли и сотрет ее. Мало ли стерло время?.. Так, рассуждения вполне здравые, хоть и не легкие…

Вот насчет морского дела… Еще раз вспомнить все. Может, ошибся в чем, когда порывал… Так. Начать с начала. Обойти комиссию не смог? Не смог. Ничего не попишешь. Зарезали без ножа, и жаловаться не на кого и некому. Дальше. В пароходстве предложили — боцманом. Мог согласиться? Душа восстала. Не мог. Отказался. И сейчас отказался бы. Значит, бесповоротно.

Какие еще были пути? Напроситься на работу в конторе? Бумаги перекладывать… С утра до вечера счеты-отчеты… Коридоры, тесные комнаты, из которых, по необходимости зайдя, хочется поскорей выскочить. И там все дни просидеть за изгрызенным столом… Нет! Не принимает душа. Контора не годится.

Так. Еще можно бы остаться в поселке — просто кем-никем… Да, кем-никем. Ну хоть завскладом… Утром идешь по улице. «Здорово, Михалыч!» — кто-то из речников попался навстречу. И куда ж Михалыч спешит? На склад… А ребята сегодня в рейс. Нет, нет! Не пойдет. Никак не подойдет.

Много ли надо одному? Ничего не надо. Да есть и деньги — скопилось маленько. Не в них дело.

Всего лучше здесь. Ни ты никого не знаешь, ни тебя не знают. Да, самое лучшее — здесь. Со всех сторон лучшее и единственное…

Эх, ботинки не снял! Завалился на койку в ботинках… И на полу наследил. Клава мыла, старалась, а он…

Поднялся, кинул башмаки к двери и потом долго еще лежал, глядя в потолок, с тревожной радостью принимая подкатившее успокоение, снова ощущая побаливание в икрах, но теперь уже сладкое, проходящее, — и незаметно уснул.

Среди ночи кто-то застучал в окно. Вставать не хотелось. Надвинул подушку на голову, вдохнул сенную пряность и опять уснул. Но ненадолго — в окно упорно стучали, все настойчивей, настырней — вот раму вышибут.

С трудом переборол сон, глянул на часы. Два ночи… На локтях повернулся к окну. Оно дышало — стекла дребезжали. Там — режущее солнце, плотный ветер приминает кусты к земле.

Встал; набивая трубку, подошел к окну. Полуй — коричнево-синий, белые барашки бежали к берегу и пропадали в зарослях; грузные тучи почти цепляли днищами воду и быстро плыли вдоль реки, солнце скрывалось за ними и делалось темно, а потом вспыхивало с яростью раздутого ветром угля.

Чувствовал себя как после болезни: во всем теле слабость и разбитость, но и уверенность, что переборол недуг, и просыпающаяся радость выздоровления.

Накинул влажный ватник, сунул ноги в сырые сапоги и, сломав напор ветра, открыл дверь; с непокрытой головой пошел по тропке — благо комарье сдуло напрочь, — спустился по обрывчику к реке. Волны кидались к ногам, оставляя на песке тину и мусор.

Сердце заходилось от знакомого плеска и посвиста… И проклевывалось утешение, слабое, но утешение — все-таки на реке он, на просторе… Есть где отдышаться. И невольно оценивал погоду для выхода судна, чувствовал, как ветер заваливает на правый борт, и прикидывал, какие обороты дать машине, и сама собой тревожила мысль — проверить, все ли в порядке на палубе… Но чувства эти уже не пронзали остротой — боль ослабла, сгладилась, все отходило в прошлое. И это тоже подтверждало, что раны рубцуются, дело к выздоровлению, к отрешению от былого.

Неподалеку в мутной кипени ныряла черная лодка. Лапшин поспешил по урезу воды и помог пригребшему Метельцыну вытащить ее на берег.

— Еле снасть спас! — Радостно отфыркивался Флор Сергеич, вытирая лицо подолом рубахи. — Еще бы чуть — и пропадай моя телега — все унесло бы… Вот ветрина-то хватил! Ну и хватил! — Отдышался, закрепил цепь от лодки за столбушок, врытый в коренной берег. — Теперь живем. Сено подсохнет, и рыбу повялим. И по линии легше ходить — комара посдует. Так ведь, Михалыч?

Лапшин помогал ему и прислушивался, как внутри крепнет симпатия к этому человеку и все вокруг становится приветливей, нужней для собственной жизни.

— …Я в чем был выскочил — скорей в лодку! Теперь Клава волнуется. Идем скорей!

Поспешили по песку, по пене и хрупким ракушкам.

— Хотел тебе учебу сегодня устроить, показать, как с «кошками» обращаться, по столбам полазить, да, видно, ветер не даст. Опасно тебе с непривычки.

Лапшин усмехнулся.

— Думаешь, на море ветер слабей?

— Эх, я не подумал! По мачтам-то там лазил? Ну, тогда утром и займемся. Да и линию надо проверить — не напутал ли чего ветерок. Проверочку сделаем.

На тропе к дому пригласил попить чайку, погреться и укорил:

— Не остался вчера после обеда, а у меня чай хороший: «Синий слон», индийский. Это тебе не грузинский веник. Заварим сейчас покрепче, посидим с полчасика да и ляжем досыпать.

Клава встретила у дверей, тревожно оглядела, ничего не сказала, только вздохнула.

Тихо ступая, вошли в кухню. Метельцын стал переодеваться в сухое белье, уже приготовленное женой, стопкой лежавшее на табуретке.

Сначала не разговаривали — так, шепотком перекинулись, чтоб не потревожить детей. Они — в соседней комнате под марлевым пологом, закрывавшим широкую кровать (дома комары не унимались).

Лапшин сел к столу, где уже стоял большой чайник с заваркой, вытянул ноги, прислонился к стене, прислушивался к легкому посапыванию детишек, доносившемуся из комнаты, к сонной тишине, которую звон стекол и шум ветра лишь оттеняли, и сам уплывал в сладкую нереальность, в полусон.

— Сейчас бы водочки… — тихонько выдохнул Метельцын, берясь за чайник. — Да-а-а… Не сбегаешь в магазин. Ну ничего, мы и чайком погреемся.

Фаянсовая кружка отражала узкий луч, пар легким кружевом протянулся из рубиновой глубины.

Петр Михалыч подумал вдруг, что, пожалуй, никогда с самого детства не был в семье. Так вот долго, в такой большой, основательной и теплой семье…

И колыхнулись воспоминания, которых он не любил; хотел прогнать, отстранить, заставлял себя думать о другом, но они сами лезли клочьями, обрывками.

Давняя неудачная женитьба… Странная женщина, его жена… Он пытается вспомнить ее лицо и не может. А ведь была настоящая безрассудная любовь. Такое случается только в молодости. Ничего не понимал, не видел, кроме колдуньи, его приворожившей. Потом дурман стал рассеиваться, и, не доверяя себе, отмахиваясь и открещиваясь от яви, он начал сознавать истину. Колдунья странным поворотом колдовства превратилась в обыденную, неряшливую, разбросанную женщину. Он стал замечать, что все казавшееся в ней неповторимым и своеобычным — вовсе обычно. Никакого отличия хоть от затрапезной соседки, на которую никогда и внимания не обращал… Все кое-как, свалом, по-общежитски… Сейчас, по прошествии лет, даже не верится, что можно было так жить. Одежда, разбросанная где попадя — под кроватью, среди сапог, на стульях, в углах; постель, не убранная с прошлой недели, стол, захламленный объедками и грязной посудой. И постоянная угнетенность, безрадостность, вызванная этой обыденщиной, ставшей нормой существования…

И ведь они любили друг друга. Чего же вспоминается всегда эта дребедень, чушь, мелочи?.. Сначала он пытался исправлять что не нравилось. Корабельная привычка к порядку не позволяла мириться с безалаберностью. Стал прибираться сам. Неделю, месяц, год. И понял, что старания пустые. Каждый раз все мгновенно возвращалось к обычной неразберихе: бритва под умывальником, ботинки порознь — один в углу, другой за дверью… Непрерывные поиски мелочей раздражали, портили настроение, донимали и доводили. И жену приходилось заставлять умываться, причесываться… От неурядиц этих потянулись трещины, разделившие их впоследствии совсем.

Потом, через годы, когда прошла горечь и боль и он спокойно припоминал былое, мелькала мысль, что, вероятно, у нее было что-то болезненное, мутное в сознании и поступках. Вот хоть отношение к его работе… Здесь, пожалуй, крылась самая глубокая трещина. Он долго не мог взять в толк непонятную злобу и ревность, с какими жена отзывалась о его судне, о помощнике, о команде. Словно это соперница, любовница. Наверное, ей так все и представлялось. Даже неряшество она объясняла тем, что-де незачем наводить порядок в доме — муж все равно то в рейсе, то в затоне, а одной ничего не надо. Она так и не поняла, что уходить в рейс ему необходимо, — поворачивала, будто он от нее бежит. Словно можно, работая на реке, сидеть дома. И объяснить ничего невозможно, да и странно объяснять взрослому человеку, что работать надо и у каждой работы свои требования. Сама, кстати, работала в конторе и спешила к девяти…