реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Димчевский – Летний снег по склонам (страница 7)

18

...Это все с годами приходит, накапливается и понимается, когда уже поздно, когда всё... Я вот на пенсию уйду... Со страхом об этом думаю — не за горами ведь. Один останусь. Всю жизнь строил мосты, но ведь с мостами на старости лет жить не станешь.

Пашин говорил невнятно, запинаясь, не разбирая слов, говорил для себя, выговаривался, пользуясь неожиданно подвернувшимся случаем. Он понимал, что слишком откровенен и что, может быть, не надо откровенничать о таком больном и тягостном, и все-таки говорил. И потом спохватился, что говорит не только себе, но и Микешину, и надо яснее для него определить свое отношение.

— Я тебя не сужу. Как живется, живи. Только помни: хватишься когда-нибудь, да будет поздно. Это я тебе от сердца говорю. О жене заботься, не обижай, прощай, даже если кажется, что не можешь простить. Она сейчас не для себя живет и не для тебя — она для дочери живет... Хлеба не принес... Есть же в отряде хлеб, неужто не мог взять? Кто бы тебе отказал?

Микешин мялся, с излишней внимательностью вглядываясь вдаль.

— Как-то позабыл, Иван Петрович... — нехотя ответил он. Но тут же переменил тон и заговорил напористей: — Только жену я не обижаю. Она сама обижается. Как дочка родилась, такая обидчивая стала, ну невозможно. Когда гуляли, девушка была что надо. Мне все ребята завидовали. Идем по городу, бывало, — все оглядываются, только на нас и смотрят. Веселая была, одевалась по-модному. А как родила — обрезало... Ворчит, пилит: то не так, это не этак, «на барже боюсь», «хлеба нет»! Так ведь жила на барже раньше-то со мной, когда миловались-целовались, и очень нравилось, и ничего не боялась. Бывало, запру в каюте — сам за продуктами — сидела по целому дню, ничего. А теперь все плохо: и я плох, и баржа плоха. Хлеба вот нет, и вы меня ругаете. Так что ж — не нарочно ведь. Не принес, виноват. Признаю, что виноват. Завтра будет свежий хлеб — оставлю ей целый мешок нарочно, чтоб не было разговору. Это ж разве вопрос? Зато рыбы кто достал? Картошки кто достал? Ящик сгущенки кто достал? Это все не в счет. Этого вовсе вроде бы и нет. Сварила каши и ест, как несчастная, запивает сливками, плачет... Меня ругает...

Вернулся Сидорин.

— Чуть ведро не утопил: рвануло из рук, еле удержал. Хорошо, узел на веревке. — Перевел дыхание, потянулся. Ох, капитан, половину ведра выпил и все пить хочу. Рыбка отменная — плавать просится.

После разговора со шкипером Пашину не хотелось быть на людях, все слова казались мелкими, пустыми, и настроение звало остаться в одиночестве. Он согласился, что тоже мучит жажда, и поскорей вышел из рубки.

Сидорин в лучшем расположении духа сел к столику. На тарелке лежал последний истекающий розовым жиром кусок.

— Эх, пропадать, так с полным пузом! — потер он руки и взял рыбу.

— Кушайте на здоровье, — подбодрил его Микешин обиженным голосом. — Начальник меня сейчас ругал, что хлеба нет, и жена ругает... Один вы не ругаетесь.

— Зачем же ругать? — Сидорин втянул губами капавший жир. — Всякий живет, как может. Едим вот деликатесную рыбу без хлеба. Ну и что? Очень даже хорошо — вкусно и сытно. Да в ресторане этим муксуном накормили бы полсотни человек и содрали бы с них сто рублей! Кроме шуток. — Он опять громко втянул капавший с пальцев жир. — А мы его умяли за милую душу вдвоем, да еще ругаться... Не годится, капитан!

Обсосал сочную кожу, снятую со спинки, затем тщательно ее обглодал и продолжал:

— Поругать тебя, конечно, стоит, но не за хлеб, а за жизнь. Не понимаю: мужчина ты молодой, видный, ну зачем в эти годы связывать себя? — Сидорин выразительно кивнул на колыбельку. — По-моему, сначала надо как следует пожить, погулять, чтоб чертям тошно стало. — Он смачно пожевал и выплюнул позвонок. — А это успел бы еще... Это — в последнюю очередь. Я себя не ставлю в пример. У меня жена, двое детей, я человек погибший. Но посмотрю на такого, как ты, — сердце кровью обливается. Ну куда, думаю, лезет парень? В петлю ведь лезет, в хомут, в омут. Такую обузу брать добровольно — уму непостижимо! Это ж надо себя забыть, отказаться от всего... Жалею тебя, капитан, очень жалею, и сочувствую, и соболезную. Да! Особенно сейчас, потому что знаю, что такое жена после родов... Жена до и после, как говорят в Одессе, «две большие разницы». Верно я заметил? А? То-то! Я твою жену не видел, я про свою говорю: пила и зануда. Не дай бог!..

— Вот верно, Степан Иваныч! И я об том же: чего не достань, чего не привези — все плохо. Ну просто жизни нет. И ко мне-то как переменилась: любила-миловала, а сейчас вроде швабры стал, швыряет куда ни попадя! Не смей на ночь у друзей остаться, иди к ней через тайгу в непогоду. Да ведь я ж человек, тоже боюсь ночью в лесу! — Микешин хлюпнул носом, голос отсырел. Он переждал немного, высморкался и надрывно сказал: — А у меня своя гордость есть! Я вот ей мешок хлеба привезу и... — глаза его расширились, — завалюсь на охоту за утями на три дня: суббота, воскресенье, понедельник. Во вторник утром вниз пойдем за щитовыми домами, а на три дня, назло ей, за утями удрапаю на остров! Вот так. Решено и подписано! — Микешин поправил капитанку, лицо его выражало железную решимость. — И пусть больше не понукает, я не лошадь, у меня диплом есть. Сама парикмахерша: фигли-мигли, шампунь, одеколон. Ну и сиди.

— Верно, капитан, так с ними и надо! — воскликнул Сидорин, с сожалением откладывая обсосанный и обгрызенный кусок рыбьего хребта. — Твердость — это главное, иначе съедят. Я только в командировках и спасаюсь. Единственное преимущество моей специальности. Если б в конторе сидел весь год, давно бы повесился... — Он вытер пальцы носовым платком. — Так возьми меня с собой на охоту, капитан. Пока будешь с ружьем бродить, я спиннингом побалуюсь, глядишь, щуренка на уху зацеплю. А?..

Пашин пришел расстроенный. Но внутренне он даже радовался: мелкая неудача отвлекала от тяжелых мыслей.

— Вот какая штука, Микешин, ведро твое утопил... Черт его знает — дернуло и вырвалось... Никогда такого не случалось.

Баржа входила в протоку. На мгновенье тучи прорвало и у самой кромки леса показался краешек солнца. Красный свет залил остров, а река оставалась темной и холодной. Остров загорелся тальниковым костром.

Малышка заплакала — такая чистюля и привереда, не может минутку пробыть в сыром. Галя ворчала на нее, но в душе радовалась, что чистюля...

Развернула одеяльце, скользнула рукой по плотному кокону пеленок, нащупала парную влагу. Прижав дочку к груди, ловко расправила клееночку, оставшуюся на одеяле, разложила сухое и только после этого сняла мокредь; повесила на бортик колыбельки; незамоченным концом обтерла животик и ножки.

Выглянуло солнце. Положила девочку на колени под теплые лучи. Кожица засветилась нежной матовостью. Глаза не могли насмотреться. И не верилось, что это все от тебя отделилось, тобой рождено — такими грубыми казались собственные руки, кожа...

Дочка успокоилась и смотрела вверх, то ли на летящие над баржей облака, то ли на мать, или на потолок — не поймешь. И Гале чудилась во взгляде ее жутковатая глубина, дочь словно пришелица из другого мира, недоступно-чистого и высокого. Сладкий, страшноватый миг, всегда застававший врасплох: неясные мысли и предчувствия, радость и растерянность, и ожидание невиданного озаренья, чуда, и смутная догадка, что чудо это перед тобой...

Находило такое не часто, но когда находило, Галя удивлялась себе, дивилась, что может еще думать о чем-то необычном и возвышенном... Но это все один миг, одно неприметное почти дуновенье...

Набежала туча, сразу попрохладнело, Галя навернула сухой подгузник, но запеленать не удавалось — девочка радостно сучила ножками, подгузник разматывался, и все приходилось начинать сначала. Наконец закутала в одеяльце и положила в колыбельку.

И взглянула на берег, хоть смотреть отсюда нелегко — высокий обрыв, как стена. Галя уже чувствовала, что Саша возвращается, и, увидев его, не удивилась и не обрадозалась. Тут же она отметила, что он не один. Встречаться с ним при посторонних не хотелось, да и не будь никого, все равно ушла бы... Подхватила дочку и поспешно улизнула из рубки, стараясь остаться незамеченной.

Ветер был сырой, сквозняковый. Галя подумала, что каюту выдуло и надо затопить печку, и еще надо постирать, и еще — сварить на обед кашу, и еще... Что ж еще?

Спускалась по крутому трапу, осторожно нащупывая ногой каждую ступеньку. Давно научилась соскальзывать вниз, почти слетать, едва касаясь поручней, а тут шла с опаской, ноги дрожали, и все ждала — вот сорвется, и представлялись страшные картины...

Уложила девочку на рундук, прикрыла шалью, побаюкала; та согрелась и задремала.

Однообразно шлепали по борту волны и ветер подвывал. Потом застучали шаги на палубе. Галя не думала, что так мучительно будет услышать этот звук. Она настраивала себя к равнодушию, к отчужденности от мужа — пусть живет, как хочет, и делает, что знает. А вот услышала шаги и метнулась к трапу, и удержала себя, и к прежней обиде прибавилась новая — вспомнила, что у Саши в руках — ничего... Хлеба, значит, не принес.

Опустила голову и увидела слезы на коврике под ногами: капельки разбивались и расплывались. Не ждала слез, хотела сделаться независимой, самостоятельной, холодной, а увидела, и решимость пропала. Сжала виски ладонями, присела на корточки и расплакалась. Показалась себе всеми забытой, никому не нужной, несчастной, заброшенной в глухих просторах. Представилась давящая безмерность реки, тайги и болот, охвативших со всех сторон ее и дочку на этой железной скорлупке.