18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Димчевский – Летний снег по склонам (страница 61)

18

Потом он робко подобрался к обрыву, поглядел на снежную речку, на заметенные кусты, на склон другого берега... Здесь путь для него кончался. Этот обрыв представился вдруг краем света, разделительной чертой, за которую не может ступить человек... Митя с опаской наклонился... Здесь такая крутизна, что кое-где снег не держался на отвесном склоне и виднелась земля...

Прошел несколько шагов по самой кромке, и холодело в груди от мысли — скользнет лыжа, осядет снег и — туда, вниз!

Осторожно свернул назад, остановился отдышаться, отдохнуть... И опасался простуды на ветру, просвистывавшем долину.

Тут и догнал его Федор. Ловко затормозил, вытер шапкой лоб, смахнул снег с коленки. Веселый он сегодня, светлый, размашистый. И как легко одет: старая вельветовая рубашка с распахнутым воротом, стоптанные короткие валенки, узкие лыжи без палок, без веревочек, которые деревенские привязывают иногда к переднему концу лыж, чтоб держаться...

Мите мучительно-стыдно своей шубы, шарфа, рукавиц, всего себя. Пусть бы уж кто угодно встретился, только не Федор...

А тот протянул руку, пожал потную Митину ладонь. «Здоро́во» — и нечего больше сказать. И Мите нечего сказать. И стоят они у обрыва на ветру, и смотрят друг на друга...

Но Федор вспомнил вдруг что-то, улыбнулся всем раскрасневшимся от мороза лицом и почти крикнул, пересиливая ветер:

— Кончил сегодня полуторку ремонтировать. В порядке теперь. В прифронтовой район скоро поеду — фураж мы сдаем. Для кавалерии...

И осекся, застеснялся радости своей и своих слов. Слишком уж хвастливо получилось это «для кавалерии». И чтоб сгладить нескромность:

— Заходил бы в мэтэес-то, Димитрий, прокатил бы на машине... Вот ездку сделаю и приходи...

И, не дожидаясь ответа, надел шапку, одним махом очутился у кромки, у края света...

Митя замер.

Не раздумывая, не затормозив, не задержавшись ни на миг, Федор бросился вниз с обрыва! Пружинисто, цепко пролетел по отвесному склону — не покачнулся, только снежная замять из-под лыж вспыхнула на солнце, только желтая полоска глины осталась на сугробе... Перебежал речку, выскочил на ту сторону, ходко вычертил синий след на нетронутом снегу. И уже на заречном склоне он, на вершине... Ушел в поля...

Митя представил себя на его месте — на мгновенье перевоплотился, — и душа взлетела, и показалось так просто сбросить тяжелую шубу, нырнуть по свежему следу, разрезать плечом ветер и простор.

Ломая ногти, расстегнул верхние пуговицы, развязал тесемки отсыревшей от пота шапки и почти решился скользнуть за край света, в невозможное, повторить этот путь, этот след, по которому ветер относил мелкую глинистую пыль, сбитую Федором с голого обрыва...

Подошел к самой кромке, лыжи почти наполовину повисли в воздухе... И мог соскользнуть... Но в душе не было решимости, и он заранее знал, что не съедет... Заранее знал и шел, обманывая себя, и это было стыдно и тяжело...

Митя повернулся, с отчаянием, задыхаясь, побежал назад. Лыжи зарывались в пухлый снег, палка металась, полы шубы стесняли шаг... Было обидно, горько, безнадежно, было гадко на душе от трусости, неловкости, неуменья...

Он добежал до плетня, огляделся, привалился боком... И заплакал... Противно всего себя — усталости, липкого пота, дрожи в переутомленных ногах...

В тот день он жестоко простудился и слег.

В бредовой карусели перемешались ночи и дни. Лицо матери, освещенное то коптилкой, то синевой зимнего дня, голос деда, треск поленьев в печи — все перепутывалось, мелькало, и нельзя ничего понять. Понятным были только жар, жажда и слабость.

Однажды, приоткрыв глаза, он увидел фельдшера и услышал его хриплый шепот в полутьме. Говорилось что-то об осложнении на сердце. Запали эти слова — «осложнение на сердце», но чье сердце Митя не знал. Слова отпечатались, забылись и вспомнились много позже, когда болезнь спа́ла.

А тогда все мелькало в изнуряющем круженье — горница вертелась колесом, кровать бесконечно падала вниз, и не было конца карусели и черной пропасти...

В одно из немногих мгновений, когда ему удалось открыть глаза, в самый разгон круженья, он вдруг увидел Федора. Митя не мог отличить, действительно ли это Федор или сон, воспоминание. Чудилось: Федор сидит на кровати, в ногах, однако ноги ничего не чувствовали. Не понятно также — ночь или день. Почему-то виделось одно его лицо, освещенное как бы солнцем, а больше ничего не видно — будто во тьме. Лицо его серьезно и неподвижно, словно на фотографии. Митя даже подумал — не карточку ли показывают ему, но у Федора блестели глаза и сквозил в них испуг, и копилась влага. Он смотрел Мите прямо в глаза, не отрывая неподвижного взора.

Наверное, все это длилось один миг... Но Мите показалось очень долго, ему стало страшно — такой необычный у Федора взгляд... И слезы... Чего он испугался? Чего можно испугаться здесь, дома?.. Он же ездил в прифронтовой район... для кавалерии... значит, вернулся... Чего ж бояться здесь?.. Застывшие мокрые глаза, будто встретил горе... Похоже, как тогда — в небе немецкие ракеты на парашютах и страх... И этот осколок, рваный, синий от жара... «Кинь!..»

И ничего не говорит, не кивнет, не улыбнется...

После, неизвестно когда, в разрыве сна — голос матери и теплая ложка у губ... И мать говорит что-то про Федора, про пшено... Федор принес пшено... Значит, Федор был настоящий, а не фотография... И принес пшено, и сейчас каша из пшена... Она необычайна, такой Митя никогда не пробовал... Он сам бы взял ложку, чтоб скорей — мать медленно подносит ко рту — но рука не поднималась...

Он ел и ел, и просил еще, и слышал радостный голос матери, что это добрый знак. Митя не мог еще и глаз открыть и только ловил губами ложку, и глотал — не кашу, что-то, чего никогда раньше не пробовал, чему не было названия — так это было вкусно и так хотелось этого еще и еще... И вместе с этим вливалось внутрь блаженное спокойствие. Впервые изба перестала кружиться, а кровать — падать, впервые он почувствовал, что лежит неподвижно, что спине больно от лежания, и хочется подвинуться, и невозможно оторваться от ложки, от легкого прикосновенья материнской руки, от необыкновенной радости приходящего покоя.

И мать говорит потихонечку далеко где-то... И Митя слышит слова, но не понимает... Что-то про Федора, про танковую школу, про фронт... Лишь через какое-то время, после мутной дремы, он открыл глаза, и слова эти ясно прозвучали сами, и он их понял, и позвал мать, и увидел, что в горнице утро.

Всматриваясь через годы в свою жизнь, вспоминая людей и лица, Митя все чаще тянулся душой к Федору. Встречались они теперь случайно и редко, но уже не в этом было главное. Главное совершилось раньше, а сейчас для Мити стало отрадой просто знать, что Федор живет, что он есть, что, приехав в село, можно его увидеть...

За десятки лет Митя перевидал и узнал многих людей, был и в дружбе, и в неприязни, и во вражде, но все эти люди по прошествии времени проплывали в памяти какими-то прозрачными тенями, истоньшаясь и стираясь, напрочь уходя, и ничего не оставалось после них — ни тепла, ни злобы. Один Федор не тускнел, не растворялся в годах — он жил в душе сразу всеми временами — и ребенком, и мальчишкой, и подростком, и взрослым...

В суете житейской, в коловращении судеб и знакомств Митя не сразу открыл это. Случалось, он годами не вспоминал о старом друге, но когда вспоминал — каждая встреча, каждый пустяк виделись ярко и светло. И постепенно, уже в зрелости, уже перевалив за вторую половину жизни, Митя вдруг открыл для себя, что из всех, кого он встретил на дороге своей, по-настоящему, душой, помнит лишь Федора.

И он все чаще засматривался в прошлое, перебирал встречи и случаи, радуясь неожиданным находкам — какой-нибудь мелочи: осколку цветного стекла, медной бляхе от сбруи, которую они вместе нашли в давнем-предавнем году, от которой и праха теперь не осталось, но ее видно, вот она — блестит на солнце, отчищенная песком, и Федюшка пристраивает ее на Митин ремешок, и посапывает, и высовывает от старания кончик языка, и без всякой жадности, сразу, от души отдает драгоценность. И какая в этом радость, какое счастье! Никогда ни один подарок не радовал Митю больше, чем тот, давний подарок...

И проявлялись другие картины, другие встречи. И удивительно: мелочи и большое равно грели сердце и занимали в нем равное место...

Вот они впервые увиделись после войны... Митя много раз припоминал эту встречу, перебирал ее по минутке, по капельке... И от самого начала ее осталось удивленье тому, что не узнал Федора... За всю жизнь единственный случай.

Тогда он смотрел и никак не мог сообразить, что этот увалистый плотный человек в солдатском бушлате — Федор, хотя знал, что это — Федор... Знал разумом, словом, а душа не узнавала его, другого, прошедшего невозможные дороги...

Все в нем было незнакомое — на лбу напряженные крупные морщины, от уголков глаз через щеки тоже морщины, обветренная задубевшая шея будто собрана из кусков ноздреватого дерева. Лишь в округлости лица, в глазах, в улыбке, неумелой какой-то, застенчивой, сохранилось давнее.

— Здоро́во, Димитрий! — сказал он. Протянул было руку, нерешительно убрал и снова протянул. — В масле руки-то у меня... не успел помыть...