Николай Димчевский – Летний снег по склонам (страница 63)
Митя смотрел, как ловко и споро подгоняет Федор стропило, как дельно, коротко говорит с плотниками, и вдруг с болью почувствовал свою жизнь худосочной, бледной, отрешенной от простых ощутимых забот. И собственная работа — диссертация, статьи, брошюра — показалась тут чем-то посторонним, далеким и странным. Затосковалось по такому вот вескому делу, пахнущему смолой, потом, требующему бугристых мышц, хватких пальцев, ножевого глаза...
И, помнится, тогда же, сгоряча, Митя вызвался помочь. Постучал немного топором, почувствовал боль в сердце и оставил...
Не скоро он увидел, какой получился дом. А как увидел — не мог пройти мимо. Пожалуй, красивей на улице испокон века не строились. Резные наличники сделал Федор, резное кружево по карнизу, конская голова на коньке крыши. Но больше всего тронуло Митю крыльцо. Такое же точно крыльцо, как у старого отцовского дома. Федор не стал городить веранду (сейчас у всех обязательно застекленные веранды. И у Николая Михалыча тоже). Он построил высокое крыльцо. И столбы по рисунку такие же, как когда-то. И перила, и барьерчик с узорчатыми пропилами, и широкие ступеньки... Даже плоский розоватый камень, лежавший у отцовского крыльца, Федор перенес сюда.
Митя взялся за столбы и представил, как мальчишка встает босыми ногами на перильце, лезет под самую крышу и видит оттуда Селезнёво.
Был вечер. Окна светились изнутри блеклым телевизорным светом. В темных сенях Митя нащупал дверь и постучал. Женский голос крикнул, пересиливая приемник: «Заходите!»
Миновав прихожую, Митя отстранил плюшевую портьеру и заглянул в горницу. У телевизора спиной к двери сидела большая женщина с квадратными плечами и косой, уложенной на затылке. Коса при такой фигуре казалась неуместной. Рядом с женщиной — плотный паренек лет шестнадцати. Не отрываясь, они смотрели на экран, где разведчик в кожане эсэсовца ловко выдавал себя за кого хотел.
— Федор дома? — спросил Митя и понял, что сказал слишком тихо — женщина не расслышала и не обернулась.
— Дома Федор Николаич? — крикнул он, чувствуя раздражение и непонятно почему возникшую неприязнь к этой женщине, которую никогда не видел в лицо.
Ответили не сразу — момент был слишком драматичный: разведчик, сопровождаемый музыкой, сотрясавшей окна, вскрывал сейф под носом у генерала.
— Черти его носят! Нету его! — закричала, наконец, хозяйка, так и не обернувшись.
В стекле серванта дрожал призрачный свет, отчеркивая силуэты двух спин, сквозь которые виднелись чашки, рюмки, бумажные цветы...
Митя прикрыл дверь, постоял на крыльце, пересиливая обиду, прислушиваясь к стрельбе и взрывам, доносившимся из избы.
На улице его тихонько окликнули. Николай Михалыч стоял у калитки. В черной рубахе, заросший щетиной, он почти сливался с вечерним сумраком. Здороваясь, как-то странно всхлипнул, глотнул воздух, отвернулся и сказал сдавленно:
— Зашел бы, Сергеич...
По кромешной тьме сеней ощупью пробрались в кухню. Он зажег свет, нагнулся к шкафчику, достал початую поллитровку, стаканчики, коробку консервов.
— Не подумай, что я пьяный, Сергеич... Так, немного выпимши... Тяжело на душе за Федора мово... Сказать не могу... — Сдержал всхлип, нашарил на полке луковицу. — Погибает малый... — Дрожащей рукой очистил кожуру, вздохнул и уже спокойней продолжал: — Со стороны поглядеть — всего вдосталь: дом новый, обстановка городская, телевизор, сад, корова... А жизни нет ему... Одно мученье... И все из-за жены... Попаласъ... туды ее... — У него опять перехватило дыхание.
— ...Раньше говорили: кулацкая жила. Во! По-другому не скажешь... И как у них получилось — не пойму... В придорожной чайной нашел ее — была буфетчицей. Приглянулась ему... А может, он ей. Не знаю. Не замужняя она с сыном. Федор, конечно, ее сына сразу усыновил. Он такой — делать, так делать до конца... Дом наш перестроил — ты знаешь. Ну, пока у нас жили, вроде бы ничего она: и по хозяйству, и щи там, и капусты заквасить... И малый ее вроде уважительный... Жадна, правда, это сразу видать — прижимистая баба. Дружков его быстро отвадила. Всякую копейку — в счет, копила на дом. Чего ж — свой-то дом дело хорошее. Можно лишний раз и без вина обойтись, будь оно неладно. Мы с матерью жадность ее прощали — для дома чего ж не поприжаться.
Ну, а построили, переехали в новую избу — как подменили бабу. Почуяла себя хозяйкой. И ты послушай меня, Сергеич, Федор ей стал вроде батрака. Давай-давай, вези, купляй. Все ей мало — еще вези, еще давай. Он сначала не разобрал — думал, для семьи чего ж не заработать, что не привезти. А после видит: нет. Сам-то остается вроде и ни при чем. В праздник не погуляй, друзей не пригласи, только давай-давай. Для чего ж тогда новый дом? Убранство зачем? Спину-то гнуть для чего? Ну, скажи, Сергеич?.. Мы-то, мать родная и я, отец, перестали к ним ходить, хоть рядом живем. Душа не лежит ее видеть. Да и приглашенья, по правде сказать, не было от нее никакого.
И за Федора исстрадались. Сам посуди, Сергеич, из поездки вернется ночью, холодных щей похлебает да спать в чулан. К себе пускать перестала. И это жись, Сергеич, в своем новом-то дому, на своем горбу построенном?..
Он разлил еще по стаканчику. Руки тряслись, голос срывался на шепот. Хотел закурить — спички ломались, папироска разлезлась — кинул под стол, махом выпил водку.
— Об этом, Сергеич, никому ни-ни-ни, конешно... Одному тебе говорю по-соседски и по старой памяти... — Николай Михалыч все-таки закурил, отмахнул дым к окну. — Так, Сергеич, его эта жись скрутила — почти от дома отказался. Почитай и не бывает дома вовсе. По неделям в поездках. Пить стал сильно. Всегда пьяный приходит.
Опустил голову, всхлипнул, жевал погасшую папироску, глядя в угол.
— ...Тут и говорить не могу... Ты вот, Сергеич, ученый человек, можешь понять такую жись: она его вместе с малым своим, с Федоровым сыном, усыновленным по закону, стала бить, избивать стала... Понимаешь, Сергеич, стала бить мово Федора...
Он запнулся, чиркнул спичку, но жеваная папироска не раскуривалась.
— ...Федор с поездки всегда пьяный, слабый. А она что кобыла с пащенком своим. И бьют его, Федора-то, твово друга детства-то... Во как... Первый раз избили осенью, вытолкали под дождь. Вроде сам он затеял драку — спьяну, мол. Он ко мне пришел. Подрались, говорит. Не скажет ведь, что избила баба с пасынком: неудобно ему, мужику-то. Я и не подумал тогда, первый раз-то. А ему каково: пожалиться не пожалишься и пожалеть никто не пожалеет. Во как.
А после зачастили бить его... Ну скажи, какая в том радость — избивать слабого человека? Злодейство одно, неуваженье и дикость. Волчица и та волка не грызет. С синяками стал ходить. Я скоро все понял. К себе его зову. Он из поездки потихоньку — к нам ночевать. Да не вышло. Она с парнем приходит — волочет Федора домой. Он пьяный, слабый всякий раз, бьют его чем попадя. Сначала втихомолку били. Потом разошлись — на всю улицу орет: «Убью!» Во как — убью. За что? Что полну избу добра ей навез? За что, Сергеич, убивать-то его? Его немцы, фашисты проклятые, и то не убили, а тут жена: убью да убью...
Ни один мужик не стерпел бы такого позору. А Федор терпел. Рука не поднималась на женщину. И мне говорил: «опомнится», говорит... Жди, опомнится... Не нужон он ей. Набрала добра, и не нужон стал.
Дак вот слушай, Сергеич, как дале было. Написала она заявление в милицию. Жалится — муж, мол, ее избивает и сулит, мол, убить. Во как вывернула! Это надо ж, Сергеич, такое придумать! Вызвали Федора в район, к начальнику милиции, стали расспрашивать. А он слова не может сказать. Язык не ворочается от обиды, от стыда. Благо милиционеры все почти из нашего села, все знали его, как мы с тобой. Стали за него рассказывать. Федор только поддакивал. Так милиционеры хором начальнику и рассказали эту историю.
А начальник слушал, слушал, заявление кинул и давай Федора-то ругать. «Как же ты, танкист, грит, «тигров» подбивал, из огня выходил, а с бабой, грит, не справишься! Это, грит, ты, значит, должен мне на нее жаловаться, я тебя должен от нее спасать? Ну, пиши, грит, ты теперь на нее заявление — вызовем, разбираться станем, кто с кем у печки не поладил».
Вернулся Федор из района, и с тех пор у них тихо. Драться она перестала. А живут плохо, Сергеич. И разве после всего будет согласие?.. Врозь пошла жись — назад не поворотишь... Для чужих он дом построил и добра навез не для себя... Я так думаю: сгубить она его хочет, чтоб себе все прибрать. Кулацкая жила и есть кулацкая жила.
Федора Митя встретил лишь через год, осенью. Вдоль улицы напористо бил ветер, обдирая с ветел последние листья. Посеревшие от недавних дождей дома прижались к земле. В опустевших палисадниках тоще и бесприютно топорщились ветки.
Федор стоял у колодца, ждал, когда подойдет Митя. Даже издали было видно, что он постарел, ссутулился, плечи опустились. Одинокая фигура его на пустой улице вызывала тревожную жалость. От одного вида цинковых ведер, полных ледяной воды, бросало в озноб. Казалось, никакое тепло не сможет согреть в этой резкой синеве, продутой северным ветром. Чем ближе подходил Митя, тем острей становилась жалость. Грудь перехватывало от необъяснимой безнадежности, вызванной даже не видом Федора, а всей этой осенней картиной, последним днем перед обложными облаками, продолжением дождей и скорыми заморозками.