Николай Бизин – Вечное возвращение (страница 43)
Но сколько бы раз ни начиналась эта история (и сколько бы не повторялась эта история) – той давней ночью в южном городе у моря, над которым (почти что) взошло Черное Солнце, она – (тоже) оказалась самой обыкновенной историей мира (заключённой в одном человеке).
Той катастрофы поначалу тоже никто и не приметил. Воздух был солон и душен (как женское лоно); воздух даже и казался столь же доступным (как женское лоно); казалось даже – довольно лишь здорового семени, чтобы родить живую душу.
Был черноморский бархатный сезон. Время – то ли позднего СССР, то ли уже наступившего беспредела девяностых; но – сейчас (и здесь) была лишь ночь, и в ея осеменённом воздухе происходили свои собственные приливы и отливы.
Причём – даже не атмосферы (уже и ноосферы). Слово, не случайно созвучное другому: носферату. Согласно одной из гипотез, это слово произошло от греч. νοσοφóρος, «переносящий болезнь». По другой версии, производно от рум. nesuferitu, что означает «невыносимый, омерзительный» и относится к чёрту.
Известно, не тому искать чёрта, у кого чёрт за спиной (лёгкий перефраз Николая Васильевича Гоголя) – в том месте и том времени, о которых идёт речь, царствовал курортный бархатный сезон: искусы были доступны.
Да и nesuferitus – были повсюду: как позади перестроечного (живущего в интересное время) человека, так и впереди они тоже были – такой (перестроечный) человек вдруг оказывался и центром (событий), и точкой (поворота).
Всё его (ещё недавно простое и понятное) житьё-бытьё как-то вдруг перешло в другую ипостась; но – эта моя история не о советском человеке вообще, а о вполне конкретной личности, пробующей себя собрать из тех атомов, на которые его порассыпали и поразбросали.
Всё началось для него, когда жестяное такси вырулило на один из прибрежных бульваров, чтобы высадить из себя мужчину, на первый (да и на второй) взгляд ничуть не обременённого терзаниями ума или сердца; но – вид не только бывает обманчив, он попросту патологически (если разъять его на детали) лжив.
Мужчину звали Стас. Здесь и сейчас ему было двадцать три года. Он не собирался ни меняться (сам), ни изменять (себя и себе), ни перекидываться в настоящую жизнь. Он просто вышел и просто расплатился за проезд.
Впереди его ждала (и уже овеществлялась) страшная сказка.
Красив он не был; но – его лицо его виделось светлым, черты были правильными, а глаза были серыми и неуступчивыми; глаза его казавшимися пустыми: на любой первый да и на любой второй взгляд не мог он никому нести никакой серьезной угрозы.
Хотя и в плечах оказался широк, и в движениях более чем быстр, и шагал легко и несколько собственную (сейчас невидимую) тень опережая. Он шёл и никого ни о чём не спрашивал; меж тем та ирреальная местность, посреди которой волей своего настроения он оказывался, была ему категорически незнакома.
Когда-то в античности здесь (или поблизости) обитало рафинированное язычество эллинов; потому – Стас словно бы свою жизнь выдыхал сейчас в орфееву тростинку флейты; но – не душу, конечно, а (содержавшиеся в его выдохе) дельфийские испарения, опьяняющие оракула.
Темно знание стихии-Земли! Скользка волна воды: никаким ловцам человеков не уловить ее своей сетью, не связать золотой цепью – только страсть движет Стихиями, только воля к власти.
И (кроме Gesta Regum) есть ещё упорство в борьбе с самим собой, к утончённейшим проявлением которой принадлежат и некоторые формы аскезы (например, умная молитва того отступника-инока, которому являлась Лилит); но – как раз Стас такой страстью к могуществу не обладал.
Стас был продукт нового времени, человек играющий (homo ludens); но – не обладающий мощью какой-либо (или какого-либо) deus ex machina; он мог быть хорош или плох, не понимая истоков того или иного своего состояния.
Человек – который всего достоин; причём – просто потому, что родился и ему все обязаны; сам он не обязан никому; сейчас (как мотылька-однодневку) его привлёк ослепительный и мёртвый свет электрических ламп.
Этот свет (словно бы пролитый светлый раствор сиропа) наполнял собой определённую форму бытия; свет, ставший освещать во тьме некую ограниченную сущность фосфорецирующего (на грани разложения) существования; свет этот не звал его к себе (более того, ничего нового не обещал); но!
Стас сам пошёл на него. И оказался перед запертой дверью, над которой радужно смеялась неоновая надпись «Золотая рыбка». Стас вежливо постучал.
Дверь ему отворили; в проеме вырисовался швейцар и сразу оказался неуступчив (доколе не был обласкан купюрой); но – даже и впустил незваного гостя (тускло и неприятно при этом улыбнувшись золотыми зубами), симпатии не выказал; следующим оказался официант.
Стас – заплатил и ему; поэтому – обзавелся-таки отдельным столиком и принялся неторопливо оглядываться.
Кабак действительно (причём – это был действительно т. н. кабак) оказался переполнен (так что швейцар не кокетничал); казалось – сама пустота сама себя переполняла, причём – что-то в этой пустоте (а не только во внешней иллюзии) происходило.
Курортные деловые люди и состоящие при них невинные барышни со слегка облетевшей пыльцой, причём – вокруг избыточно много неопрятной мускулистой обслуги; причём – всем этим великолепием дирижирует припорошенный перхотью «мэтр», пожилой и длинноволосый.
Что-то одно из двух (либо внешность пустоты, либо пустота внешности) должно было возобладать, причём – не обязательно мирно; Стасу явно было бы лучше оставить это заведение; но – о ограниченность видимого! Ограниченность (огранка) моего понимания – как мне выйти за грани бриллианта?
Очень просто: называть вещи по имени, отнимая аромат даже у живого цветка (перефраз А. Блока); кстати, я (автор этой истории) прибег к аллюзии; но – на некоторых барышнях были самые что ни на есть настоящие бриллианты.
Уйди Стас отсюда (выйди за грани бриллианта) – тогда нынешнему (а не тому – бывшему) Стасу не пришлось бы выслушивать от мироздания (или – видывать, или – выведывать) все те мелкие попрёки, которые ему сейчас предстоят перенести (в прямом смысле – на себе).
Почти узнавая дикую чащу (и почти метки на стволах волчьи учуяв), полагал он себя охотником; потому – (ведомый своим будущим, уже изменяющим его – «прошлого») он оказался упорен и сделал жест.
Тогда – прямо из воздуха (официант не в счёт) расстелилась перед ним на птолемеевой плоскости стола не слишком чистая самобранка и стала наполняться: начиналась страшная сказка; но – он лишь улыбнулся и налил себе первую рюмку теплой водки.
Немного погодя он закурил, и сигарета показалась ему терпкой и пересушенной; разве что его язык, обожженный водкой, обрадовался этой сухости. Так немота радуется сущности не произнесенного слова; так душа вдруг ощущает, что (даже) в теле она – почти дома; так Стас почувствовал себя дома.
И вот тогда – седой (от перхоти) мэтр взглянул на него; казалось бы, всего лишь искоса и поверх своей щеки; но – в груди Стаса (словно бы перед тем, как исчезнуть, о себе напоминая) ударило сердце.
Стас – словно бы споткнулся. Водка (уже третья рюмка) застряла в его горле: зацепилась за шершавины остатков табачного дыма, за каждую частицу его языка, за каждый слог не произнесенных слов.
Так (но – не только) – мироздание раскалывалось на маленьких божиков. Тогда и закуска (вялая, как медуза на берегу, яичница с салом) развалилась на его вилке.
Горло – сжалось. Желчь (подступив изнутри) – коснулась губ. Тех самых губ, на которых кипела (о Дионис!) теплая водка (ничего, кроме водки). О грехе, о страхе или о «свободе» – что он мог о них понимать, тогдашний и тем более онемевший? Думал ли он когда-нибудь, что и в самоотречении, и в жертвенности (а не только во власти и страсти) лежит нечто великое?
Сие даже и во сне еще не могло явиться ему; потому – он задохнулся. Более того, Стас стал давиться (скользкой медузой яичницы); но – ему тотчас пришли на помощь. Чья-то железная рука уверенно ударила его по спине, причем – очень вовремя (в меру сильно и ещё не смертельно).
Стас был вынужден пригнуться к столу и (в упор) разглядеть его: совсем мельком; но – стол показался ему омерзительным. Более того – стол показался ему неприемлемым (несовместимым с какой-то иной жизнью): несколько капель водки, которые он расплескал, клякса яичницы на скатерти, крошки хлеба.
Словно бы весь этот плотский мир (как застрявший глоток) провалился в желудок; весь мир царапал ему горло, словно ржавый каштан; но – Стас уже уцепился губами за воздух.
Неизвестная рука ещё раз (не менее вовремя) ударила его. Стас снова и снова начинал дышать (прерывался, опять начинал); уже через миг (похвальная реакция) он стал оглядываться на своего негаданного спасителя и благодарить его.
Ещё и не отдышавшись, он увидел спасителя.
Прямо перед ним (точнее, прямо позади него) стоял мужчина на вид лет тридцати, очень спокойный и высокий. Каких-либо выражений на его лице не угадывалось (оно как бы и не тосковало о форме).
Вместе с тем черты его лица (совсем как у известного горлана-главаря Маяковского) были правильны и грубы, хотя и не до окаменелости. Сам он был, наверное, даже красив той красотой, что иным бывает дарована; но – им самим оказывается бесполезна: сила, переполнявшая этого человека, к его красоте не относилась никак