Николай Бизин – Что было бы, если бы смерть была (страница 47)
– Вы куда летите? – (реально) сказала она.
– В Питер, – ответил я.
– Как я вам завидую.
Я не стал спрашивать: чему?
– Ладно, – сказал я. Ведь такого не бывает. Особенно – даром.
Она кивнула. На этом мы расстались.
Вот так и Мария Назаре выходила из моря (не ногами) – нагой. Повторю: подобна ли её плоть пене морской? Или пена морей подобна нагой Афродите? Как всегда в моей истории: нет вопроса, зато есть ответ (вопросом на вопрос): чего же ты хочешь?
Герой выберет (ответит) – правильно. Дурак решит, что его обманывают (или сам он обманывается) – и ошибётся (Дорога Доблести); итак: чего же ты хочешь – там, где почти ничего не получишь?
Перельман (дабы не вводить во искушение ни санкт-ленинградцев видом Эзопа, ни Эзопа видами санкт-ленинградцев) мог бы взять таксомотор и они легко бы добрались да Петроградской стороны на улицу Пушкарскую (там располагалась единственная баня, о которой Перельман знал (во всяком случае я, автор данной истории, в эту баню когда-то захаживал), но где вы видели Перельмана, думающего о таксомоторе?
Поэтому он о таксомоторе не подумал, а подумал о Древнем Риме. Ведь о Древнем Риме не надо думать (достаточно помнить)…
«Словом, мы отправились в баню и, вспотев, поскорее перешли в холодное отделение. Там умащивали Трималхиона, причём терли его не полотном, а лоскутом мягчайшей шерсти. Три массажиста пили в его присутствии фалерн; когда они, посорившись, пролили много вина, Трималхион назвал это свиной здравицей. Затем, надев ярко-алую байковую тунику, он возлёг на носилки и (двинулся в путь), предшествуемый четырьмя медно-украшенными скороходами и ручной тележкой, в которой ехал его любимчик: старообразный, подслеповатый мальчик, ещё более уродливый, чем его хозяин Тримахлион. Пока его несли, над его головой, словно желая что-то шепнуть на ушко, всё время склонялся музыкант, всю дорогу игравший на крошечной флейте… Мы, весьма удивлённые, следовали за ним и вместе с Агамемноном пришли к дверям, на которых висело объявление, гласившее:
А у самого входа стоял привратник в зеленом платье…»
– Ну что, хватит бани? – сказал Перельман.
– Хватит, – сказал Эзоп.
И они вернулись на Литейный. И стали там быть.
Впрочем, конечно же, у входа в арт-клуб Борей (именно что расположенный на Литейном проспекте) – никто не стоял: видимость «этого места» просто-напросто было пуста: пока сплеталось древнеримское марево, Перельман и Эзоп всё ещё более только собирались свернуть с Невского и пойти себе по Литейному проспекту…
Я бы даже почти сказал, что уже почти что пошли они вниз, к Неве. Но река была далеко внизу, следовало бы многое миновать (например, пересечения с улицами Некрасова или Пестеля)…
Я бы даже сказал, что «это» многое – миновать им ни в коем случае не следовало, поскольку всем (по крайней мере, многим) было бы гораздо лучше, если бы этого многого попросту не было…
(
У любого человека всегда есть его «ноги»: внешние, внутренние и всеобщие! Поскольку Перельман и Эзоп были всё ещё люди – их «личные» ноги персонифицировались, включали в себя всё встречное и поперечное: все эти знаки Дороги Доблести, по которой приходилось идти, словно бы переступая богами (опять немного синтоизма).
Вот например: моя встреча с безымянной красавицей в аэропорту. «На одно мгновение наши жизни встретились, наши души соприкоснулись.» (Оскар Уайльд) Что здесь скажешь? Я словно бы надел сандалии Гермеса и заскользил «по-над всем»: это и есть демон-страция искушения несказанным.
И пока не развеялось «древнегреческое» или «древнеримское» (а скорей, петрониевское) марево, Перельман с Эзопом шли – вниз по Литейному: «вниз» – это если учитывать их устремленность к Неве, но – зачем им «эта» Нева? Совершенно незачем. Им не-обходима их Лета.
Очень скоро они пришли.
На самом деле они шли – вверх по себе: Перельман бормотал Эзопу очередную версификацию мира, причем освобожденный раб его старательно не понимал:
Эзоп – ему не поверил. Знал (почти по Сократу) – что никто ничего не знает. Но говорить ничего не стал. Прямо перед входом в арт-клуб Борей (там такая небольшая лесенка вниз, прижавшаяся боком к зданию) он задрал тунику (или распахнул что-то из своего осовремененного – разумеется, иллюзорно – одеяния) и собрался (подобно Ксанфу) помочиться.
Перельман молча заметил ему:
– Твой философ Ксанф (если помнишь) – тоже мочился на ходу. Разом (то есть всего лишь разумом) избегая трех неприятностей: раскаленной земли, вонючей мочи и палящего солнца.
Эзоп отвечал в своей манере:
– Я не Ксанф. Я на неприятности напрашиваюсь.
Третьего «я» он не добавил. Он имел в виду, что формулировка басен не есть версификация мира, но – придание ему одного содержания и одной формы: дескать – человек есть мера всех вещей, и оттого, хорошо или плохо сей-час данному (одному) человеку, становится можно судить о состоянии (одного) мира…
Он имел в виду всего лишь один мир.
Но сама природа басни ставила мир на грань других миров.
– Ты видишь, – сказал Эзоп. – Солнце стоит прямо над головой, земля от жары вся раскалилась; так вот, если бы я мочился (аки Ксанф) на ходу, я не смог бы собрать все три неприятности в одном месте и одном времени.
– «Моча твоя тебя очернила, Ксанф, – процитировал Эзопа Перельман. – Ты хозяин, ты сам себе господин, тебе нечего бояться, что за малое опоздание тебя ждут палки. Колодки или что-нибудь ещё похуже. – И всё-таки ты даже по малой нужде не хочешь на минуту остановиться и мочишься на ходу. Что же делать мне, рабу, когда я у тебя на посылках? Видно, мне придётся даже испражняться на лету!»
Эзоп (здешний, уже приодетый в современные иллюзии) ответствовал:
– Я собираюсь помочиться – стоя (Στωϊκόςὁ, φιλόσοφοc – стоик, приверженец стоической философии). Очень созвучно тем бедным карикатуристам, коих злодеи почти всей редакцией перебили в Париже.
Это было первое указание на время, в котором мы с Эзопом оказались: трагедия журнала Charlie Hebdo тогда была у всех на слуху… Эзоп услышал мои мысли и поморщился:
– Не криви душой,
– Я не кривлю, – сказал я. – Я, скорей, одобряю.
– Одобряешь убийство т. н. журналистов? – не поверил Эзоп. – Тогда ты одобришь и убийство т. н. политических Украинцев.
– Одобряю трагедию, – сказал я.
Мой Эзоп меня понял. А вот понял ли меня ты, мой читатель? Если да, ты не зря добирался сюда – сквозь пространства, времена и прочих персонифицированных душегубов-свидомитов.
Что тут понимать? Языческие боги люты и радостны. В трагедии (Софокла ли или кого ещё) именно так достигается полнота бытия: ликуйте, смертные, вы смертны! Вы атомы пространства и времени, пребывающих в энтропии, и только ваша личная смерть делает вас индивидуальностью… Согласитесь, каждое время и каждое пространство носят маски личного восприятия.
Например (сей-час) – Эзоп повторит своё (украденное им у Ксанфа) утверждение:
– Я собираюсь помочиться стоя.
Чем не свидомитость? Такая же, как предложение европейцам мыть всего лишь четыре части тела, во имя экономии (духа); итак, Эзоп сказал заведомую глупость. Зачем это ему? Совершенно незачем.
А поэтому (делаем вывод): он насмешничал. Намекал на относительность неподвижности и движения. Ведь и неподвижность, и движение никак не собираются в одной точке… Но(!) – собираться помочиться (на виду всего Санкт-Ленинграда) он не прекратил.
Чем всего лишь воплотил это самое «никак».