реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 93)

18

Ложась на свою койку и ожидая мучительной бессонницы, я чувствовал: надо ухватиться за что-нибудь, чтобы избежать этой качки. И я, как пастырь, начинал пересчитывать мух, которых у меня жило 11. В пустынной голой комнате было легко их находить. И вот, когда я насчитывал 11, на меня находила минута успокоения. Все в порядке. Однако вскоре мухи начали засыпать вечным (или зимним) сном, и осталось всего две. Я их хорошо различал. Одна была спокойна, другая все время ползала то по стенам, то по потолку. Я и прозвал их: бегунью — Эсхин, домоседку— Теон. Очень полюбил их, как последних друзей.

Наконец я изобрел еще одно занятие.

От сырости на потолке и стенах появились пятна. Одно из них напоминало мне лик Спаса на покрывале Вероники. Я зарисовал его, но у меня при обыске этот рисунок отобрали.

Капельки сырости дали мне материал для игры в тотализатор. Я загадывал, которая из них раньше упадет, и когда отгадывал — радовался, как ребенок.

Во время голода клетки организма начинают пожирать друг друга. Так и в одиночке душа питается исключительно сама собой. И я понял, почему в одиночном заключении люди, замурованные в склеп, лишенные всего, что питает душу, сходят с ума. Я успешно питался собой дней пятьдесят, но к концу третьего месяца ощущение качки усилилось. Однажды в камеру вошел человек — не тюремщик и не следователь. Он осмотрел меня, особенно долго всматривался в мои глаза. Это был врач. Я ему не понравился. Не понравилась и моя камера. Он молча качал головой. В ответ на его вопрос о моем самочувствии я ему рассказал про серого зверька гоплиц, и он предложил написать заявление следователю и описать и ночной кошмар с появлением тюремщика в моей камере, и гоплиц. Но при этом просил не упоминать, что я пишу по его совету. Я написал такое заявление. Это было уже в конце 1930 года.

Было у меня еще одно занятие, запрещенное, за которое часовые грозили мне карцером. «Намордник» моего окна внизу был несколько приподнят (видимо, покоробился), и я, влезая на стульчик, мог видеть заключенных в минуты прогулок. Я видел М. Д. Беляева, Г. С. Габаева, А. Н. Шебунина, А. А. Мейера, моего ученика Г. А. Штерна. Больше всего смущало меня появление А. А. Мейера, очевидно, привезенного, как и я, из Соловков. Ведь его осудили как главу организации «Воскресение». Почему же он имеет право на прогулки, а меня держат уже почти три месяца в одиночке. Неужели он написал «роман»? Быть не может! Итак, меня заживо похоронили. Неужели выход отсюда только в подвалы, где, по слухам, расстреливают. И я даже неба в этот час не увижу. Проходил день. Проходили ночи, но я не слышал возгласов «собирайся с вещами!» — зова Харона.

И вот, не помню, когда это было, ночью меня вызвали: «С вещами?» — «Нет». Неужели Стромин изменил свое решение отказаться от меня! Я шел в большом возбуждении. Меня ввели в следственный кабинет. Но не Стромин ждал меня. Кто-то незнакомый. Это был следователь, приехавший из Москвы. Он усадил меня и долго рассматривал молча. Наконец заговорил: «Что это за романтический шильонский узник? Отказывается давать показания, отвечать на вопросы следователя!» Я сухо сказал: «Не от показаний отказываюсь я, а от признания, будто бы я принадлежал к какой-то контрреволюционной организации». — «Значит, вы будете мне отвечать?» — «Да, буду». — «Вы отрицаете, что были членом организации Платонова — Тарле?» — «Да, отрицаю». — «А вот у меня тут кипа показаний ваших товарищей, которые все сознались в своей контрреволюционной вредительской деятельности в качестве членов этой организации. Хотите, я вам покажу несколько показаний? Например, ученого секретаря ЦБК Святского». Следователь мне показал признания Даниила Святского. После мне было предложено ознакомиться с показаниями переяславского краеведа М. И. Смирнова. «Хотите еще?» — «Нет, благодарю вас. С меня и этого довольно!» Это были люди, к которым я относился с уважением и симпатией.

«Ну что ж, будете отвечать на вопросы?» — «Да». Следователь достал бланк для составления протокола. Стромин только рвал показания, занесенные мною на чистых листах, а не на бланках.

— Все ли вы считаете правильным в деятельности ЦБК?

— В деятельности каждого учреждения бывают ошибки.

— Какие же вы допускаете ошибки ЦБК?

— Возможно, что мы слишком увлекались историей края и в этом отношении отвлекали краеведов от современности, от задач «производственного краеведения».

— И таким образом шли вразрез с требованиями социалистического строительства, а следовательно, ваше направление, как признали все ваши товарищи, было вредным.

— Я готов признать, что объективно такое направление могло оказывать вредные влияния. Но субъективно мы действовали по убеждению в правоте нашей работы, нашего направления.

— Хорошо, подпишите.

И мы расстались35.

На следующий день Стромин вызвал меня. Он был молчалив. Лицо — маска.

«Развейте подробнее ваши показания, которые вы вчера подписали». И дал чистые листы бумаги. Отправляя меня обратно в камеру, он сказал: «Вам письмо от сына». И стал перебирать пачки писем: «Тарле... Гревсу... Нет, письма вам от сына тут нет». От бессонницы у меня сильно болела голова. Я еще раз писал о направлении Ленинградского отделения ЦБК.

Я писал так: «Признаю себя виновным в том, что всюду, куда меня ни посылало ЦБК, я настаивал на необходимости изучать прошлое края, и в этом я расходился с пропагандой производственного краеведения» (я не написал: узко производственного). Далее я писал, что всюду выступал против уничтожения памятников старины, в частности церквей, даже не имевших большой художественной ценности, но имевших значение для силуэта города.

Стромин прочел мою рукопись и молчал. На этот раз он не рвал ее. Все порванные им рукописи, дали московскому следователю представление обо мне как об арестанте, отказывающемся говорить со следователем. Составленный московским следователем протокол, видимо, очень обозлил Стромина. Через некоторое время он прервал молчание. Достал письмо моего Светика и положил рядом с моими показаниями. «Ну-с. Что же, на этот раз ваши ответы меня более или менее удовлетворили. Но согласитесь, ведь не такое уж преступление — защищать необходимость истории или охранять памятники старины. Мы с вами договоримся. Я гарантирую вам относительную свободу. В Ленинграде мы вас все же не оставим. Но вы сможете жить с семьей на свободе в том месте, где мы вам укажем. Вот вам письмо сына. Вам стоит только ваши показания закончить словами: «Все это я делал по указаниям Платонова и Тарле, как член их организации». Вот и все, что требует от вас следствие. Согласитесь — это не много». Я вновь решительно отказался. По лицу искусителя пробежала судорога, и губы его вновь задрожали. И я должен признаться, что в эту минуту вдруг во мне шевельнулась жалость к этому человеку. Я непосредственно почувствовал, что и он человек, уставший, замученный нами, своими жертвами. На миг исчезло все, и я видел только это лицо, нервное и усталое. Бывают же в человеческой душе такие необъяснимые движения. Я чуть было не сказал ему в этот миг: «Ничем не могу вам помочь». Мы оба молчали. Тогда Стромин позвал тюремщика и отправил меня в камеру. Пытка продолжалась.

Были минуты отчаяния. «Или! Или! Ламасамахвани!»—вспомнил я этот возглас Христа на Кресте. Сколько легло на мои плечи.

Дело «Воскресения», лагерная жизнь, смерть Тани, Соловецкий мешок и вот теперь это следствие — одно за другим, без передышки. Помню, как я в изнеможении упал на колени и, как дитя, сказал слова: «Боже, подай мне маленькую милость, маленькое утешение». И тотчас раздался стук, и тюремщик протянул мне первую передачу (без еды, только белье). Я был потрясен, на душе была благодарность и какой-то особый страх. Бог посетил меня.

Год кончался. Полночь. Я выстукиваю (первый раз) своему соседу слова новогоднего привета, но стена, разделяющая нас, молчит.

Кто там, за стеной? Быть может, одноделец. Прошло еще два дня. И снова такой же приступ отчаяния, и снова те же жалкие детские слова о маленькой радости. И снова стук, и тюремщик протянул мне чудесное письмо от моей матери. Я был так потрясен этим мгновенным исполнением молитвы, что мне стало страшно. И я понял тогда такие знакомые слова «Страх Божий»! Если кто-нибудь когда-нибудь будет читать мою рукопись, он легко объяснит действие моей молитвы. Ведь это же все происходило в больном сознании, в начале психического заболевания. Но я отдавал себе отчет в каждом душевном движении: Страх Божий от ощущения присутствия Вечного, Всемогущего, Всеблагого...

Мне казалось, что я могу говорить с Ним, как Жан Кристоф в «Неопалимой купине». Но я был охвачен чувством безграничного смирения. В тюрьме еще два раза я дерзнул произнести эти слова, и каждый раз моя молитва была исполнена.

Я вспоминал слова, обращенные ко мне умирающей Таточкой: [Папочка, Бог с тобой!»

И сколько раз в моей жизни в тягчайшие минуты мне хотелось произнести эти слова, но меня удерживал страх: «Имею ли я право еще и требовать чуда».

Наступил мой любимый праздник — сочельник. Я хотел отметить его. Накопил сахарный песок и сделал из пшенной каши подобие пасхи. Воткнул в нее спички, чтобы их зажечь на откидном металлическом столике, постелил вышитое полотенце, полученное мною с вещевой передачей. Незадолго до этого дня меня постигла беда: мой Теон больше не спускался на столик и ничего не ел. Я поймал его, чтобы насильно покормить, и посадил перед каплей воды, в которой растворил сахар. Но Теон не ел и не пил. Когда я ловил его, то чуть повредил крылышко. Муха больше не взлетала, а только, жужжа, подпрыгивала. И вот в сочельник, в тот момент, когда я зажег свечи (т. е. спички), на стол спустился Эсхин и вслед за ним, сильно жужжа, Теон. О мои милые гости, мои верные друзья. Как я был вам рад! Но праздничного блюда я поесть не мог. Только догорели спички, как явился тюремщик и сказал фразу, которую я с трепетом ждал столько дней, столько ночей: «Собирайся с вещами!» На этот раз, сам не знаю, почему, эти слова не прозвучали призывом к казни. Я очень бодро собрал свои вещи, предоставил праздничное блюдо Теону с Эсхином, и покинул камеру, в которой просидел с 29 сентября по 24 декабря.