реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 95)

18

Но ни на следующий день, ни позднее он меня не вызвал. Однако я понял, что мое дело — особое дело, и приговор будет не в ближайшие дни.

Вопрос о дополнительной экспозиции был поднят молодежью нашего детскосельского коллектива не без влияния Политпросвета. Имелось в виду создать в мемориальных залах особые щиты с фотографиями, цитатами и диаграммами. Я возражал против установки таких щитов в залах дворца, где самое ценное — исторически сложившийся ансамбль интерьеров. Я предлагал создать особые вводные и заключительные залы в помещениях, лишенных исторического или художественного интереса. По возвращении из концлагеря я узнал, что Киров или Луначарский, посетив детскосельские дворцы, распорядились об удалении подобной «дополнительной экспозиции».

Итак, я жил в двойном ожидании нового вызова. Бахрушин рассказал мне много интересного о нашем деле. В основе его лежали разговоры на квартире у С. Ф. Платонова, в которых высказывались критические суждения касательно политики партии и правительства, особенно доставалось проф. Покровскому, которого очень не любили и называли «гнусом». Как-то в разговоре о жизни русской эмиграции заговорили о вел. кн. Кирилле Владимировиче, и С. Ф. Платонов дал о нем очень резкий отзыв (белоэмигранты-монархисты прочили его на русский престол!). В этом разговоре С. Ф. упомянул его брата Андрея как лицо, заслуживающее большего уважения. Это дало повод обвинению подготовить дело о монархическом заговоре в пользу «императора Андрея». Из рассказов Сергея Владимировича я сделал вывод, что большинство привлеченных по нашему делу, в том числе и сам С. Ф. Платонов, отказались писать «романы». Это давало повод думать, что создать «шахтинское дело» научной интеллигенции строминым не удастся. С сожалением я узнал, что сам Сергей Владимирович все же в своих показаниях пошел на некоторые уступки. Он считал, что старая интеллигенция обанкротилась. Он несколько раз цитировал «Три смерти» Ап. Майкова. (Прощанье Сенеки.) <...>37 Это исповедь «разоружившегося». Подобные настроения побудили и Сергея Владимировича в какой-то мере «разоружиться». Так, например, в своих показаниях, касавшихся меня, он писал, что на Всероссийском краеведческом съезде 1927 года я выступил с шовинистической речью. И Стромин потребовал от меня дать ответ на эти обвинения (когда я писал о своей деятельности в ЦБК). Дело было так. С. В. Бахрушин призывал краеведов собирать сведения и вещи о современном быте разных национальностей нашего Союза. «Если мы теперь не позаботимся об этом, то многое исчезнет безвозвратно». На его выступление живо откликнулись представители разных народов — черемис, мордвин, татарин... После них выступил проф. С. Н. Чернов и сказал: «Все это очень хорошо, очень нужно. Но следует среди разных национальностей нашего Союза не забывать еще одну национальность, русскую. Нужно предоставить и ей право также позаботиться о фиксировании исчезающих явлений быта, а также уходящих из употребления вещей. Почему слово «русский» почти изгнано теперь из употребления?» Выступление Чернова вызвало резкие протесты различных националов, обвинивших Чернова в «великодержавной вылазке». Я выступил с пояснениями. Я сказал, что речь идет не о каком-то преимуществе для русских, а о признании прав русской национальности на любовь к своей старине, как это признано за другими нациями. Я сказал, что нужно помнить слова замечательного русского мыслителя, могила которого там, за оградой, и я в окно указал на Новодевичий монастырь. Это завет Владимира Соловьева: «Люби чужую национальность, как свою собственную». «Неужели мое выступление можно назвать шовинистическим?» — Сергей Владимирович сказал: «Это не шовинизм, а почти интернационализм. Но все равно так выступать вам тогда не следовало».

Мы много и подолгу беседовали, философствовали, вспоминали. Сергей Владимирович много рассказал мне о своей деятельности в Городской думе, о том, как он был выдвинут на пост городского головы и как по требованию правительства его кандидатура была снята как слишком левая и городским головой был избран кадет Челноков. Бахрушин рассказал мне о своей поездке в Англию для ознакомления с системой народного образования, о путешествии в Константинополь и в Тунис (или в Алжир). Он был мастер рассказывать и отличный, сочувствующий слушатель. Наши беседы уносили нас далеко от ДПЗ, от мыслей о том, что нам грядущий день готовит. С большой нежностью говорил он о своей матери и особой нежностью — о Елизавете Ивановне За-озерской, сестре А. И. Заозерского, с которым я так сошелся в Таировом переулке летом 1929 года. Досуг у нас был большой. И наша встреча здесь помогла нам обоим. Впоследствии в Москве мы часто вспоминали эти дни. Так кончалась Страстная неделя. 

Запомнил этот день — Страстная суббота. Сергей Владимирович приветливо сказал мне, своему соузнику: «Сегодня я получу передачу, мы с вами встретим Пасху, устроим в полночь разговление». Этот раз пост длился не 7 недель. Но Стромин лишил меня и этой радости. Меня вновь вызвали «с вещами». Господи! Куда же? И в ночь, как тогда, в конце сентября, вели все выше и выше. Привели в какую-то особую комнату, где тюремщик устроил обыск. Зачем это! Ведь я был уже обыскан. Ответа нет. И на этот раз поступили еще более жестоко. От меня отобрали последнее, чем я в этом своем положении мог дорожить, — письма и снимки: моей Тани в гробу и моего Светика со мной, в день свидания в Кеми. Я пришел в отчаяние. Я умолял не лишать меня всего дорогого, что еще осталось у меня. Ведь я же был в одиночке, и все это оставили при мне. Но тюремщик был неумолим. Казалось, порывают последнюю связь с жизнью. Я задыхался. Меня вывели и втолкнули в камеру-одиночку. Я подошел к крану и стал пить воду, чтобы погасить огонь, сжигавший меня, огонь отчаяния.

«Молодой человек, не пейте сырой воды», — вдруг раздался хриплый голос. Только теперь заметил, что в одиночке я не один. На койке лежал старик. Я не был в силах говорить и молча лег на койку. Донесся благовест. Заутреня. Христос воскрес!

А во мне не было сил ощутить здесь этот час. Не было сил, даже желания жить. Довольно! Скорей бы конец всему. Еще и уж последний раз услышу «собирайся с вещами!» Я заснул, погружаясь в беспросветный мрак.

И снился мне сон. Я в Киеве, в вишневом саду, в том, что на склонах за Житомирской улицей. Вишни в цвету. Нежным светом утреннего солнца озарены они. Я спускаюсь вниз по склону горы, и вот из-за вишен выходит Таня, вся в белом. Такую я называл ее в Риме — «вишенка моя белая». И с улыбкой протягивает мне пакет, отнятый у меня при обыске. И я проснулся. Вот она, «маленькая радость, маленькое утешение», посланное мне без молитвы. Сон оставил в душе след. Жизнь еще не кончена, и радость будет.

Я поздравил старика с Великим Праздником. Он приветливо мне улыбнулся, хмурый старик с седыми усами и взъерошенной копной таких же седых волос. Тюремщик принес «кашу-кипяток». Мы подняли жестяные откидные скамеечки и сели за утренник. Старик предложил мне одно из двух яичек: «К празднику!» Раздался голос за дверью: «Анциферов! Как звать?» Я подошел, дверное оконце отворилось, и мне подали пакет — с отнятыми письмами и фотографиями. Так во сне подала мне его Таня...

Чем объяснить эту милость? Неужели мой бурный протест возымел действие?

Жизнь продолжается. Свет снова вспыхнул во мне, и осветилась моя жизнь, которая, казалось, совсем померкла.

Итак, в одиночке я не один. Видимо, тюрьма переполнена. Мой сосед оказался бывшим почтмейстером Петергофа. Его обвиняют в том, что он служил царской охранке. Почтмейстер царской резиденции должен-де был там работать по совместительству! Старик был упорен и не сдавался. «Стар я, голубчик, чтобы врать», — говорил он следователю. Я был свидетелем того, как старику не давали спать. Только он приляжет и уснет после обеда, как его вызывают на допрос. То же повторялось и в полночь. Держали его на допросе до зари. Применялся метод конвейера — смены утомленных следователей. Старик становился все мрачнее, но упорствовал. В конце концов на него махнули рукой. Он отоспался, и его потянуло беседовать со мной. С большой любовью рассказывал о своей работе, а в особенности об организованной им добровольческой пожарной команде, о своем домике и нежно любимом садике. Вот скромный труженик, рядовой человек с маленьким «мещанским» мирком. К сожалению, художественная литература относится к таким «заурядным личностям» свысока, если их образ не требуется для проведения какой-либо идеи, как в «Станционном смотрителе» или в «Шинели».

Месяца через два моего Акакия Акакиевича от меня увели, и я не знаю ничего о его дальнейшей судьбе. Все могло быть: и освобождение, и смертная казнь. Я на этот раз встретил свое положение «одиночного» довольно спокойно. А первое время даже с удовольствием, и позднее той «качки», что мучила меня раньше, не было. Я стал тверже и спокойнее. Хотя дамоклов меч все еще над головой. Окреп ли я? Или стал равнодушней? К концу третьего месяца меня перевели обратно в Кресты. Следовательно, переброска в ДПЗ не означала, как допускал Бахрушин, сосредоточения в одном месте всех «смертников».