реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 91)

18

Через несколько дней ко мне применили еще один прием, но совершенно другого рода. Тюремщик ввел меня в кабинет, совсем не похожий на кабинет следователя. В нем стоял диван, а на диване сидела моя мать. Я не видел ее больше года, с тех пор как простился с ней на Витебском вокзале, после прощального свидания с моей Таней. Мама показалась мне еще более хрупкой, слабенькой, маленькой. Но лицо ее озаряла ясная улыбка. И Стромин приветливо улыбался мне. Я спрашивал мою мать о ее внуке и внучке, о своих детях. Сознание, что каждое мгновение может оказаться последним, заставляло трепетать сердце. Но откуда это спокойствие мамы? Она спросила меня, что мне хотелось бы иметь. Я сказал: снимок Тани в гробу. И снимок детей. «Ну а еще?» Я подумал и сказал, улыбаясь: «Мятных лепешек». Зная мой вкус, мама, отправляясь на свидание, захватила мои любимые лепешки. «Могу ли я их сейчас передать?»—обратилась она к Стромину. «О да, конечно, Екатерина Максимовна!» — И он опять приветливо улыбнулся. Они переглянулись. И я почувствовал, что у них есть тайна от меня, что следователь обещал маме счастливый конец моего дела. Позднее, раздумывая о методах Стромина, я понял, что ему нужно было завладеть мною этой сценой доброжелательства, этим видом осчастливленной им моей матери. В нужную ему минуту Стромин напомнит мне о ней.

И снова допрос. На лице следователя еще сохраняется «доброжелательная улыбка». «Ну вот, перед вами путь к возвращению к утраченной жизни», — казалось, говорила эта улыбка. «Вот вам бумага. Дайте характеристику деятельности ЦБК (работа с приезжающими в центр краеведения, работа на периферии — очевидно, мои поездки на места33). Дайте оценку журналов ЦБК «Вопросы краеведения» и «Известия ЦБК». — «Хорошо, я напишу». Вспомнились показания Тарле, очевидно, данные мне для примера. «Но я буду писать правду». — «Поверьте, следствию нужна только правда»,—отозвался Стромин.

С сознанием того, что я приступаю к бессмысленной работе, я сел в своей камере за столик. Писал добросовестно, словно годовой отчет, писал долго. Все же, думалось, что-нибудь да дойдет до сознания Стромина. Мы ведь так верили в нужность своего дела, в его патриотический смысл, так любили наше дело! Мы боролись с московским ЦБК, которое хотело свести краеведение с его широкими задачами лишь к «производственному краеведению», исключающему из своей программы изучение прошлого края. Мы, ленинградцы, выдвигали тезис: край нужно изучать не краешком, а целокупно, только тогда краеведение сможет превратиться в краеведение...34

Дня через три Стромин вызвал меня. С мрачным видом прочел мои показания и, изорвав их на мелкие куски, сказал: «Вы что ж это, писали статью для вашего журнала или показания для следственных органов?» — «Я писал правду». Стромин отправил меня обратно в камеру.

Медленно тянулось время. Стыриковича увели. Может быть, и правда, меня посадили к нему для «воспитания». Я остался один. Но со мной были книги. Как они нужны за решетками! Чтение оставляло мне много времени и для размышлений. И я думал, думал. И вот к каким выводам я пришел. ГПУ, как всякое учреждение, должно иметь свой план. Перефразируя Вольтера, скажу: «Если нет контрреволюционной организации — ее надо выдумать». Музей устраивает выставки по своему плану, театр — новые постановки. Так и ГПУ — новое дело, а еще эффектнее — открытые процессы. Не случайно год назад Стромин намекал о предстоящем деле — «шахтинском процессе» научной интеллигенции. Для этого спектакля нужно подыскать подходящих исполнителей. В распоряжении следственных органов имеются картотеки (как и у музейных работников для подготовки выставки). Итак, заговор, задуманный научными работниками для свержения советской власти и создания временного правительства. Кого же поставить во главе? С. Ф. Платонов — вот наиболее подходящее лицо: монархист, правый профессор, директор Педагогического института, близкий к семье великого князя Константина Константиновича. Недавно был за границей. Академик, действительно крупный ученый. Как я уже писал, так же распределялись портфели министра иностранных дел (Е. В. Тарле), министра исповеданий (В. Н. Бенешевич). Задача следователей — режиссеров спектакля — добиться от подследственных согласия взять на себя исполнение предназначенной каждому из них роли. Какая же роль предназначена мне? Для того чтобы делу дать широкий размах во всероссийском масштабе, нужно использовать ЦБК как организующий центр, а периферийные краеведческие общества рассматривать как филиалы «организации» на местах. Меня же ЦБК несколько раз посылало в командировки для обследования краеведческой работы на местах и инструктирования краеведов. И я начал догадываться, что я нужен в качестве «цепочки», связывающей периферию с центром. А если так, то нелегко мне придется под давлением Стромина. Какие еще готовит он мне ловушки? Какие методы воздействия?

Ждать нового допроса пришлось недолго. Меня вызывают к следователю и ведут необычным путем. Я был удивлен, оказавшись в большой, хорошо обставленной комнате. В ней я застал не только следователя Стромина, но и мою дочь Танюшку, и моего друга Татьяну Борисовну Лозинскую. Дочурка бросилась ко мне, я обнял ее, прижал к себе и, усевшись, посадил на колени. Она боязливо прижималась ко мне, пересиливая смущавшее ее чувство отчужденности: ведь прошло уже полтора года, как она не видела своего «папулю». А меня пронзила мысль, ставшая ощущением: сиротка, мать в могиле, отец в тюрьме, в концлагере. Вспомнил рассказ Тани. После моего ареста, в апреле 1929 г., Танюша стояла на балконе нашего дома в Детском Селе. Напротив, тоже на балконе, ее подруга Аня. Аня кричала: «Правда, что твоего папу забрали в милицию?» — «Вот и неправда. В милицию забирают хулиганов и пьяниц. А мой папа в тюрьме, куда сажают лучших людей».

Так мы сидели, прижавшись друг к другу, чтобы полнее ощутить свою мгновенную близость. Татьяна Борисовна сидела рядом и ласково, растроганно, сдерживая слезы и улыбаясь, смотрела на нас. А Стромин... Он отошел к окну и стоял к нам спиной, выражая полное доверие, что ни я, ни Татьяна Борисовна не обменяемся ни записками, ни запретными словами. Так прошло три четверти часа. Стромин отошел от окна и, став за спиной Танюши, показал мне молча на часы, дав понять, что я сам должен прервать свидание, так лучше для переживаний девочки. И мы расстались. Расстались надолго. Меня отвели в камеру.

Как хорошо, что я был один! Я лег на койку и плакал, нет, не плакал, рыдал, всхлипывая, как маленький. Вся моя сломленная жизнь зашевелилась во мне, причиняя нестерпимую боль. Плакать долго не пришлось: меня вызвали на допрос. Я бросился к умывальнику, чтобы смыть следы слез, но глаза оставались красными. Стромин посмотрел на меня пристально: «Ну, вам, я вижу, не до меня. Успокойтесь. Я вас позову дня через два». Эти дни ожидания нового вызова кончились. На этот раз Стромин попросил меня дать политическую характеристику членов ЦБК, в особенности его интересовал И. М. Гревс.

Задание было более трудное. Но я поставил перед собой легкую задачу. Я решил написать все хорошее, что я знал о своих товарищах. Так, об Иване Михайловиче я писал как о человеке, радующемся всем успехам нашего строительства, как о человеке, умеющем беспристрастно отнестись к своим идейным противникам. (То, что Иван Михайлович не был ни коммунистом, ни марксистом, он никогда не скрывал.) Встречая партийца-краеведа, честного работника, любящего свое дело, Иван Михайлович говорил: «А ведь этот товарищ — хороший человек, вот таких бы побольше». Я вспомнил и позицию Гревса во время 1-й мировой войны, когда он отказался в числе лишь двух своих коллег подписаться под протестом, направленным против немецких ученых, составленным в том же шовинистическом тоне, что и воззвание немецких ученых. Я сопоставил его позицию с книгой Р. Роллана «Поверх схватки».

При следующем допросе Стромин, прочитав мои показания, вновь изорвал их и сказал: «Что, вы решили выступить здесь в качестве адвоката? Ну, теперь я вас прижму к стенке. Вы знаете почерк профессора Рождественского? Знаете? Вот и отлично!» — И он с торжествующим лицом протянул мне рукопись. С болью я прочел показания старого Сергея Васильевича. Он писал, что, проживая в санатории Дома ученых в Детском Селе, он участвовал в экскурсии, которую я проводил в Александровском дворце. В качестве руководителя экскурсии я произвел на него впечатление человека, подходящего для их организации. И он предложил мне вступить в нее, а я тут же дал свое согласие. «Что ж, вы и теперь, изобличенные показаниями вашего профессора, будете продолжать отрекаться от участия в их организации?» — «Да, буду! Это показание, хотя и написано его рукой, сделано сломленным человеком». Стромин изменился в лице. Неужели же он был так наивен, что рассчитывал на мою растерянность?! Помолчав, он мрачно сказал: «Согласитесь, что я до сих пор обращался с вами чрезвычайно гуманно. Но вы не сумели этого оценить. Теперь мне придется изменить свое обращение с вами. Пеняйте на себя!»

Меня увели и в тот же день перевели в одиночку. Так я опускался все ниже и ниже. Из корпуса I во II, а теперь уже и в III — самый строгий.