реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 74)

18
Ma con piena letizia Гоге prime, Cantando, ricevieno intra le foglie; Che tenevan bordone alle sue rime; Tal qual di ramo in ramo si raccoglie Per la pineta in su’l lito di Chiassi, Quand’ Eolo Scirocco fuor discioglie*. * Они, ликуя посреди дерев,  Встречали песнью веянье восток В листве, гудевшей их стихам припев,  Тот самый, что в ветвях растет широко,  Над взморьем Кьясси наполняя бор,  Когда Эол освободит Сирокко. 

Мне жаль, что в прекрасном переводе М. Л. Лозинского не сохранено слово Пинетта. Данте ведь назвал даже местность Кьярси, где Пинетта. (Прим Н. П. Анциферова.) 

Все тогда казалось чем-то сказочным: и этот густой ковер из золотистых игл, и этот сочный зеленый берег, и эти воды, и, в особенности, колонны пиний и темные своды их хвои — все это стало храмом Данте. Мы тронулись в путь, когда лучи склонившегося к закату солнца озолотили самый воздух Пинетты.

Тень Данте с профилем орлиным О вечной жизни нам поет16.

Вероятно, не одному мне вспомнилась там та комната, где мы за длинным столом перелистывали труды Данте, где изображение флорентийского изгнанника украшало стену и где кукушка, выскакивая из деревянного домика, отсчитывала протекшие часы.

На возвратном пути к «тихой Равенне» мы задержались в Киассо, в старом равеннском порту. Море отступило так далеко, что его уже совсем не видно. Мы осмотрели арианский храм17 Сант-Аполинарио-ин-Киассо. Хотелось подняться на его башню, чтобы увидеть отошедшее море. Но ступени были местами разрушены. Однако одна из наших девушек, Елена Викторовна Ернштедт, твердо решила во что бы то ни стало взобраться на башню и посмотреть на «невозвратное море».

Это была очень строгая девушка. Вставала она раньше всех и читала нужных ей в пути авторов в подлиннике. Прозвали ее этрусскою вазой. Лицо Елены Викторовны походило на лики мастера Симоне Мартини: глаза карие «орехового» цвета были чуть-чуть раскосые, золотистые волосы собраны остроконечной косой, как у гречанки. И платье она носила не по моде, просторное, со свободными простыми линиями. Я ее очень уважал и... побаивался. Она была гордая и казалась мне столь ученой, что я боялся обнаружить перед ней свою несостоятельность.

И вот Елена Викторовна попросила меня остаться с ней и помочь подняться по лестнице. С большим трудом, карабкаясь местами на руках, мы достигли первой площадки, но увы — дальше подняться не было никакой возможности. Елена Викторовна должна была отступить. С неменьшим трудом мы спустились вниз. Когда подошли к Равенне, она уже было окутана ночной мглою. В темном коридоре встретила нас Лидия Сергеевна Миллер. Гнев ее обрушился на меня. «Как не стыдно заставлять волноваться Ивана Михайловича, а мне казалось, вы его очень любите! Вижу, что ошибалась!» Очень горько мне было выслушать эти слова! В особенности от Лидии Сергеевны, которая мне нравилась больше всех среди наших чудесных девушек.

Но padre встретил меня с улыбкой и потом, подозвав к себе, тихо сказал: «Ведь вы откололись от нас, чтобы не оставить одну Ернштедт?»

Паломничество в Пинетту было подготовкой к посещению могилы Данте. Прах изгнанника покоится в часовне в центре города. Часовня окружена лавровой рощицей. На каменной плите рельеф с профилем Данте и на латинском языке надпись: «1357 год».

Папа Лев X Медичи из флорентийского патриотизма повелел перевести прах Данте во Флоренцию. Торжественно гробница была помещена в соборе Санта-Кроче. После смерти папы выяснилось, что равеннские монахи прибегли к «благочестивому обману»: прах Данте утаили для Равенны — того города, где великий флорентиец нашел последний приют.

Не только Данте интересовал нас в Равенне. Древняя столица византийского экзарха хранит в себе остатки культуры конца античного мира, погружавшегося в «мрак средневековья». В ее суровых и предельно простых снаружи базиликах — изумительные мозаики, полные тех особенных, неповторимых ритмов, которые уже нигде не могли найти своего продолжения. Эта крайняя сдержанность жеста придавала напряженную выразительность. Золотые фоны сияли, как вечерние зори. Красные и синие камешки мозаики горели рубинами и сапфирами. Но самое замечательное в мозаиках — это лики, изображенные на них, лики с широко раскрытыми глазами, взор которых бесконечно глубок. Эти глаза созерцают не жизнь, а видения.

Наиболее сильное впечатление произвел Мавзолей Галлы Плакиды. Небольшой храм с темно-синим куполом, на котором звезды напоминают кристаллы снежинок. Мраморные стены местами оранжевого оттенка зари. В трех нишах размещены гробницы. Одна из них — Галлы Плакиды...

Над входом — мозаика с юным Христом — добрым пастырем. Садится солнце. Легкие тучки снизу окрашены пурпуром. На зеленом лугу — ароматные цветы. Белые овцы теснятся вокруг своего пастыря. Одна из них касается Его руки. Широко раскрытые глаза Христа устремлены в бесконечность. Здесь Он похож на Орфея. И хотя нет ничего говорящего о музыке, вся мозаика звучит какой-то проникновенной мелодией. Свет проникает в Мавзолей через раскрытую дверь, над которой эта мозаика. В сумраке ее камешки сияют особым светом. Но разве на такое освещение были рассчитаны своими творцами эти мозаики? Не сотни ли колеблющихся огоньков от восковых свечей должны были освещать их? Что, если прийти сюда ночью, подкупить сторожа, запастись десятками «черини» и озарить их огнями мавзолей? Я подал padre эту идею. Сперва он недоверчиво покачал головой, а потом улыбнулся и согласился.

Та ночь была звездной. Мы вошли в Мавзолей, прикрепили черини к трем саркофагам, зажгли, а вслед за тем засветили свечи в своих руках. Теперь нежным ровным светом озарились своды. Купол словно стал выше, и его снежные звезды как бы повисли в воздухе. Появилось много нежнейших оттенков на мозаике с добрым пастырем. Переливы всех тонов стали богаче. Мы стояли с этими легкими черини в руках и смотрели, смотрели. Быть может, в эти минуты и наши глаза стали похожи на глаза ликов мозаик... И все же... При этом свете, столь обогатившем наши впечатления, было что-то утрачено, что в полусумраке дневного храма выступало ярче. Так, перестали казаться рубинами и сапфирами камешки мозаики.

Когда мы вышли из Мавзолея, я остановился и смотрел на ночное небо с ярко сверкавшими звездами. Иван Михайлович подошел ко мне и положил мне на плечо свою руку. Он мне тихо сказал: «Это было хорошо». И с этой минуты padre для меня — в новом и уже полном смысле padre. Это его прикосновение я пережил, как отеческое благословение. И так на всю жизнь.

Много лет спустя, возвращаясь в его дом после пятилётней разлуки, с котомкой на спине, я шел к нему, как блудный сын, и все ждал, что он склонится надо мной и положит руки, как отец на картине Рембрандта возложил их на коленопреклоненного блудного сына*.

* Я рассказал об этом Ивану Михайловичу. Но он был недоволен этим сравнением. «Какой же ты блудный сын?». (Прим. Н. П. Анциферова.) 

* * *

Путь во Флоренцию. Подъем в нашем caravano russo все нарастал по мере приближения к главной цели поездки — ко Флоренции. От могилы Данте, который так тосковал на чужбине по своему родному городу и который умер, не имея возможности побывать в нем, — мы теперь с такой легкостью и с такой быстротой мчались под ужасающий грохот колес.

«Скоро Флоренция будет видна из окон вагона», — сказал, улыбаясь,Иван Михайлович. Все бросились к окнам. Горы и холмы загораживали дали. Еще поворот, — и перед нами Флоренция. Вот башни Palazzo Vecchio, Bargello** (**  Старый Дворец, Барджелло (итал.) , Кампанилла Джотто, вот купол Санта-Мария-дель-Фиоре. За собой я услышал голос: «От Данте! От Данте!» Я обернулся и увидел Лидию Сергеевну. Она протягивала руку с лавровой веточкой. Лицо ее потемнело от копоти паровоза. Заметив, что я увидел ее, она нахмурилась.

Трудно теперь, спустя 35 лет, понять тот энтузиазм, с которым мы встретили Флоренцию. Мне тогда вспомнились первые крестоносцы перед Иерусалимом. Это было проявление той экзальтации, на которую так нападал Николай Петрович Оттокар, обвиняя нас, а особенно Ивана Михайловича, в «лунатизме».

Имя Н. П. Оттокара все чаще появлялось на устах наших девушек. Это был молодой ученый, специалист по истории Флоренции, ученик Ивана Михайловича, один из участников первого путешествия по Италии, организованного нашим padre.

Мне запомнилась тогда одна фраза, мало предвещавшая хорошего. «Как долго придется мыть руку бедному Николаю Петровичу после того, как он перездоровается со всеми нами». На вокзале нас встретил Оттокар. Я не ожидал таким увидеть ученика профессора Гревса. Он был одет «с иголочки». Великолепная панама, серый костюм со всеми складочками (словно его только что утюжили заботливые руки), галстук бабочкой, сверкающие туфли — могли заменить зеркало. На руках необыкновенного цвета перчатки (помнится, сиреневого). Гладко выбритый, крепкий подбородок, черные холеные усики, несколько оттопыренные губы (зубы слегка выдавались) и глубоко сидевшие, яркие, блестящие глаза.

«Какой же он чужой!» — подумал я, и мне было как-то не по себе из-за того интереса, который проявляли к нему девушки.

Говорил Н. П. Оттокар медленно, протяжно, сильно нажимая на отдельные слова, словно прислушиваясь к своему вескому слову. «Как француз», — думал я. Но Иван Михайлович встретился с ним сердечно. Что же, может быть, он не испортит нашего общего строя.