Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 76)
И все же он созвал нас. Сел на склоне горы, в густом лесу (мне почему-то запомнились вечнозеленые дубы, но, возможно, по ошибке), и сказал, что хочет прочесть нам что-нибудь из Fioretti22, нет ли у кого-нибудь из нас этой книги. Я передал свой экземпляр, купленный еще в прошлую поездку. Иван Михайлович прочел нам разговор Франциска с Frate Leone* (* Братом Львов - итал.) о совершенной радости (perfecta laetitia). Радость эта заключается в преодолении в душе своей всего темного, в торжестве над всем, что тянет нас вниз, к унынию, к ропоту, к гневу. Читал он замечательно. Становилось ясным, что в слова Poveretto** (** Бедняжки - итал.) он вкладывает свои чувства, свои думы. Ближайшие ученицы Ивана Михайловича, в особенности Лидия Иосифовна Новицкая, в этот вечер старались быть [еще более] чуткими и внимательными к своему padre.
Из Валамброзы наш путь лежал по склонам гор, по ущельям к скале Альверно. Местность была по-южному суровой. Обычно с югом сочетается представление о неге, но юг имеет, кроме этой прославленной неги, и свою суровость, и она особенно привлекательна. Медленно поднимались мы на гору Альверно. Вблизи вершины, под скалами — францисканский монастырь, где нас очень приветливо встретили минориты. Один из них, молодой монах Фра Руджиеро много рассказал нам о своем монастыре, передал нам и францисканские легенды, связанные с этим местом. Увы, никто из нас не записал его оживленных рассказов. Владимир Александрович на Альверно сделал замечательный снимок Ивана Михайловича. Padre сидит на ограде с книгой в руках, а за оградой виднеются дали. В этой позе запечатлен Иван Михайлович с такой живостью, с такой передачей его душевного состояния, что мы все полюбили этот снимок. Владимир Александрович сделал увеличение, и он появился на стене квартиры Гревсов, наряду с панорамой Флоренции, портретом Данте и Шурочкой.
Поднимались мы и на скалу Преображения. Здесь Иван Михайлович снова взял у меня Fioretti и прочел о стигматах. Франциск скрылся от учеников своих, но три из них следовали за ним и видели, как ночь озарилась светом, как в сиянии возник крест с распятым Серафимом, и стигматы Распятого передались Серафическому отцу.
По существу этот чисто католический образ был нам чужд, и чтение не волновало так своим содержанием, как чтение о «совершенной радости». Эта материализация священных образов (праздник «Corpus Domini», «Sacre Coeur»*) (* «Тела Господня», «Святого Сердца» -
Способность воспринимать место, индивидуализируя его, одухотворяя, это одна из привлекательных для меня особенностей ассизского святого.
На возвратном пути Е. В. Ернштедт не захотела ехать в коляске. Она проповедовала идею «хождения по стране». Я согласился сопровождать Елену Викторовну и в этот раз, хотя все еще побаивался ее. Мы шли не спеша, и я соглашался с ней: «хождение по стране» — лучший из всех способов передвижения по чужой земле; им достигается полнота вживания в новые миры, к которым приобщает путешествие.
Елена Викторовна сравнивала ущелья Валамброзы с Дельфийским ущельем. В 1910 году она была одной из участниц экскурсии, организованной в Элладу Ф. Ф. Зелинским. Этот раз наш сепаратизм не вызвал никаких волнений.
В отель «Скандинавия» мы вернулись, как в родной дом. Во Флоренции оставалась тихая Каменская, Татьяна Давыдовна. Чем-то она была больна. И то, что она встретила нас в «Скандинавии», усилило ощущение возврата домой. Татьяна Давыдовна по вечерам нам часто играла на пианино. Больше всего в ее исполнении запомнилась прелюдия Рахманинова. Особенно ее игру любил Головань. Он часто садился вблизи, ставил локти на колени и склонял голову на ладони. Слушал внимательно, иногда слегка покачиваясь. В те дни ему исполнилось 40 лет. Эту дату мы отметили и поднесли ему цветы. Он был тронут и говорил о mezzo del cammin di nostra vita** (** Середине пути нашей жизни - итал.23). Теперь уже спуск с горы. Со всем этим можно мириться, если есть корешок, который глубоко вошел в почву. «Но вот, — говорит Владимир Александрович, — у меня-то и нет такого корешка». Несмотря на наши приветствия чувствовалось, что ему в этот день было очень грустно.
Во Флоренции у нас создался особый быт. По вечерам в столовой отеля мы слушали лекции. Читал нам сам Иван Михайлович, а кроме него — Н. П. Оттокар и, кажется, раза два В. А. Головань. После мы расходились по комнатам. Окна выходили в «колодец». И еще долго слышались голоса наших девушек, сидевших на окнах и перекликавшихся друг с другом. Часто раздавались взрывы хохота. Головань, Оттокар и Анисимов уводили некоторых наших девушек «развратничать». Так назывались самые невинные походы в cafe «Гамбринус», где было вкусное мороженое (джелатти). Нравы у нас были очень строгие, или, если можно так выразиться, «застенчивые». Мы, три мальчика, считали даже неприличным сказать девушкам, что идем в баню. И, чтобы объяснить наше длительное отсутствие, сказали, что едем в Ареццо смотреть фрески Пьетро делла Франческа. Мокрые волосы выдали нашу тайну, и с тех пор девушки стали, смеясь, называть и между собой баню Ареццо. А. И. Анисимов не сочувствовал этим нравам Смольного института и не упускал случая чем-нибудь конфузить наших девушек, выходками во вкусе фламандской школы. Padre сочувствовал нашему поведению, раннему уходу к себе и раннему вставанию. Он ставил трех мальчиков в пример нашим девушкам. А мы казались им еще желторотыми, несмотря на то, что итальянцы называли нас с уважением dottore* (* Доктор - итал.) (Анисимова, Голованя и Отто-кара — professore** (** Профессор - итал.). Я все ждал, как же они назовут Ивана Михайловича, и итальянцы нашлись: И. М. Гревс получил у них титул rettore*** (*** Ректор - итал.)). А мы, три студента, называли друг друга тоже на итальянский лад: Alessio-senza-barba, Giorgio-barba-rossa и Nicolo-barbuto**** (**** Алексей Безбородый, Георгий Красная борода, Николай Бородатый - итал.).
Не принимая участия в беседах через окна колодца, мы все же перед сном делились своими впечатлениями. Беседовали не только о том, что нового принес нам флорентийский день, столь изобильный впечатлениями, — беседовали мы и о наших профессорах, и о наших девушках.
Больше всех интересовала меня Лидия Сергеевна Миллер. Она обратила на себя мое внимание в Венеции. И, правду сказать, я тогда досадовал на нее. Стоишь в храме перед Тицианом или Пальмой, или Веронезе, а вот тут, где-нибудь у колонны, — Лидия Сергеевна, и лицо ее такое прекрасное, что мешает смотреть на великих итальянских художников. Мне лицо ее казалось лучше всего того, что я мог увидеть на картине или на фреске. Я и теперь не дерзаю описать его. Ближайшая подруга Лидии Сергеевны — Елена Николаевна Нечаева, с которой я и Алексей Петрович особенно подружились, мне много о ней рассказывала. И я все не мог решить, кто же она: героиня Тургенева, или Толстого, или Достоевского, — она напоминала и ту, и другую, и третью.
Но не только на меня произвела Лидия Сергеевна столь сильное впечатление. Вот что рассказала мне Леля Нечаева. Л. С. Миллер шла одна по длинной галерее, соединявшей галерею Уффици с галереей Питти через Ponte Vecchio* (* Старый мост - итал.). Эта галерея на всем протяжении украшена картинами старых мастеров, большей частью портретами. Лидия Сергеевна шла мечтательно, слушая шум Арно под мостом. Внезапно появился итальянец, который стал ее преследовать, все время восклицая: «О bella, о bellissima!»** (** О прекрасная, о прекраснейшая - итал.). Испуганная Миллер едва спаслась от него. Впрочем, этот пример не может еще служить доказательством ее успеха. Е. А. Лютер сидела в библиотеке, погруженная в работу. Какой-то итальянец, ее сосед, попросил ее пересесть за другой стол. «Но почему?» — спросила удивленная Лютер. «Почему! Почему! А потому, что у нас в крови огонь».
Интересней другой случай с Лидией Сергеевной. Она, дочь лужского помещика, любила верховую езду. Никому не говоря ни слова, Лидия Сергеевна поехала под вечер в горы, во Фьезоле. Все уже сели за ужин, а ее все еще не было с нами. Увлеченная красотой вечера, феерией летающих светлячков, она не заметила, как прошло время и Флоренция погрузилась во мрак. С дороги она сбилась и дала волю коню. Конь, мечтавший о своей конюшне, понес ее с такой быстротой, что у бедной Лидии Сергеевны выскочили шпильки и распустились косы.
На площади Санта-Мария-дель-Фиоре, залитой луной, на коне появилась прекрасная signorina, словно видение. Толпы итальянцев окружили ее и сопровождали до конюшни. Быть может, не все детали верны в этой записи, но так мне запомнилось это приключение.
Как грустно было провожать каждый флорентийский день и как радостно встречать новый, а дней становилось все меньше и меньше. Каким на всю жизнь даром судьбы был такой флорентийский день! Палаццо д’Авансати с лоджиями наверху вместо зубчатых стен, где сохранились надписи о гибели прекрасного Джулиана Медичи, любившего Симонетту. Капелла Медичи с надгробными памятниками Микеланджело (Ночь и День, Вечер и Утро) и с фресками Беноццо Гоццоли, в которых все полно ликования. Санта-Мария-дель-Кармине с фресками Мазаччо, где Петр — не тот пылкий и слабый Петр, пристыженный криком петуха, а могучий Петр — повелитель мира, который призван вещать urbi et orbi*** (*** Граду и миру -лат.). Картинные галереи Уффици, Питти, Академии, Сады Кашине и Боболи, Палаццо Рикарди и Строцци, — все эти образы встают в памяти, вспыхивают, как летающие светлячки, и гаснут во мраке былого.