Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 20)
Когда мы сложили наших рыцарей в коробки из-под гаванских сигар и вышли в столовую, Александра Савельевна Навашина ахнула от нашего вида. «Много уже раз я требовала прекращения этой игры. Но сегодняшний вид ваш показал, что стоит вам ваша игра. Будет! Довольно!»
Мы вышли в сад. Всюду лежал глубокий снег. Тишина охватила нас. Холод и тишина. Небо было ясное. Звезды глядели равнодушно и холодно. А нам было так тяжело, что мир столь равнодушен к людским страданиям. Все же наши родители не решались окончательно запретить эту игру. А между тем мы все трое уже учились в гимназиях и много новых интересов волновало нас. И все же ни один из них не мог вытеснить страсть, владевшую нами <...>4.
Белинский писал: «Еще созданье художника есть тайна для всех, еще он не брал пера в руки, а уже видит их (образы) ясно... он знает и то, что они будут говорить и делать, видит всю нить событий, которая обовьет и свяжет их между собой»5. Такими sui generis* художниками были и мы тогда, художниками-импровизаторами.
* Своего рода (лат.)
Со смертью моего любимого героя у меня упал интерес к рыцарской игре. Я потерял свой центр. Каждый из нас так срастался со своим героем, что мы и без рыцарей, гуляя где-нибудь в лесу и затевая беседы и споры, называли себя именами наших героев. Игра так вплелась в жизнь, что грани стерлись <...>.
Это было то, что называл Н. Н. Евреинов «театр для себя». Было что-то общее и с московским театром «Semper ante» <...>.
Теперь, через сорок лет, я попробовал записать то, что сохранилось в памяти. Уцелела и та тетрадь, в которую я вклеивал рыцарей, выбывавших из строя. Некоторые вклейки снабжены краткими биографиями. Есть и родословные таблицы. Своды законов, выработанные на бурных заседаниях, пропали.
* * *
Мой сын Светик также по нашему примеру играл в рыцарей со своим другом Шуркой Павловым. Характерно отличие рыцарей двух поколений. Нас больше всего интересовало лицо — и мы делали погрудные изображения. Моего сына и его друга интересовала поза, движение — и они рисовали фигуру в целом, мало уделяя внимания лицу.
В первый год Мировой войны я встретил мальчика Дружинина, сына сотрудника Третьяковской галереи. Это живой, несколько бледный мальчик с русой головкой. Он сидел в сумерках и что-то раскрашивал. «Алеша! Пора чай пить. Да ты и глаза портишь, смотри, уже совсем стемнело!» — сказала ему мать. «Ах, подожди, я сейчас!» — отвечал с волнением мальчик, окуная еще раз кисточку в мутную от красок воду. Он рисовал рыцаря. Я с волнением подошел к нему. Мы разговорились. И все, что он рассказал о своей рыцарской игре, так живо напомнило мне мое отрочество. Мне казалось, что я вижу самого себя из дали десятилетий; Передо мной был мой двойник, двойник отрока из Десятинного переулка. Его рыцари были несколько более художественно исполнены, чем наши, и сделаны во весь рост, как рыцари моего сына. В рассказах Алеши об игре я не нашел социальных утопий о золотом веке. Насколько их рыцари были сложнее, настолько сама игра проще.
Итак, смертью Люцио Пакенгейма закончилась игра в рыцари, а вместе с нею и мое затянувшееся отрочество. Ведь я же был уже юношей. Когда же юноши играют в солдатиков?
Глава III. Мы в гимназии
Мне только что минуло 15 лет, когда я поступил в Первую Киевскую гимназию. Вопрос о выборе школы уже давно волновал маму. Многие советовали ей отдать меня в частную гимназию, куда и поступить легче, и где учиться легче. Но частные гимназии в те годы не пользовались в Киеве доброй славой. В особенности гимназия Петера, куда принимали всех исключенных из других гимназий. Хорошей школы Науменко тогда еще не было (а если она и существовала, то как-то незаметно).
Первую гимназию теперь широко знают благодаря Художественному театру. Она является местом действия «Дней Турбиных» (сцена гибели Алексея Турбина). Ворчащий на юнкеров школьный сторож — наш Максим. Вестибюль с лестницей и хорами, и вдали портрет основателя гимназии Александра I — все это схематически представленный на сцене интерьер моей школы.
Она считалась в те годы лучшей в Киеве. Помещалась на перекрестке Бибиковского бульвара с Владимирской улицей (две главнейшие артерии города, не считая Крещатика и Фундуклеевской). На противоположном углу находилась Вторая гимназия (сохранившая греческий язык), а на другой стороне бульвара — Университет. Все три здания в строгом классическом стиле.
В Первой гимназии учились дети киевской интеллигенции и вместе с тем — знати. В моем классе обучался князь Дмитрий Репнин (во 2-м отделении) и князь Сергей Трубецкой (в 1-м отделении) — сын философа Евгения Трубецкого. К чести гимназистов нужно сказать, что аристократы ума расценивались в классе выше, чем родовые аристократы. Одновременно со мной в разных классах обучались: Павлищев (И. Н. Берсенев), Паустовский (К. Г.), Булгаков (автор «Дней Турбиных»). Некоторое время здесь обучался Вертинский. Из учеников моего класса вышел будущий министр иностранных дел Украинской Рады, ее представитель на конгрессе в Версале, сын учителя русского языка А. Шульгин. Много было детей профессоров: Фортунатов (Саня), Навашин, братья Жуковы, Иванов (сын депутата в 3-ю Гос. думу), Флоринский, Букреев и т. д.
Мама, долго опасавшаяся моего поступления в гимназию, теперь стала всячески добиваться этого. Она считала ложным направление моего ума и, вместе с тем, осуждала влияние на меня Навашйных, находя их слишком гордыми и изолированными от жизни. Она теперь хотела для меня товарищеской среды, которая поставит все на место.
Однако попасть в число учеников Первой гимназии было не легко: не было свободных вакансий. Требовались протекции. Сергей Гаврилович взялся помочь Уже начались занятия. Уже явились в форме Митя и Таня (поступившая в гимназию Дучинской и ходившая теперь в длинном платье сочно-зеленого цвета). Грустно бродил я один в Святошине по саду, в котором уже кружились и падали пожелтевшие листья. Я ждал возвращения друзей из города, их оживленных рассказов о новой среде: я казался себе отверженным.
Но вот как-то в хмурый вечер меня подозвал Сергей Гаврилович и сказал: «Ну, Коляночка, можешь покупать форму. Смотри же, оправдай характеристику, какую я тебе дал». Я готов был обещать все.
Тем временем мы вернулись в город, на новую квартиру (Бульварно-Кудрявскую, № 15). Я бродил по незнакомым мне комнатам, вспоминал уют Десятинного переулка. Я чувствовал, что уже не вернусь ни к птицам, ни к монетам, ни к старым, любимым книгам. Теперь уже начинается все другое, и я сам уже другой.
В необычайно радостном возбуждении отправился я с мамой на Крещатик, в лучший магазин платья — Манделя. Мама обратилась к приказчику:
— Покажите для ребенка гимназическую пару.
— А мерку-с захватили-с?
— Зачем мерка, вот же мальчик.
Мама не представляла, что я от смущения готов был провалиться сквозь землю.
Мама была на всю жизнь убеждена, что я не подвластен времени. Совершенно не считаясь с моим самолюбием, она еще долго пришивала перчатки к рукавам шубы, чтобы я их не терял. Гимназическая пара куплена. Но она оказалась не только не модной, а вопиющим противоречием моде. Щеголи носили совсем короткие курточки, моя же была до колен — один из поводов смеяться над бедным новичком.
В тот вечер — в полной форме я занял свое кресло на опере «Травиата». Но никого из знакомых, увы, я не встретил.
Наступил долгожданный день. Инспектор, преподаватель математики Чирьев (прозвище — «Куб») ввел меня в мой класс. Впечатления были так сильны, что я до сих пор могу разместить по партам всех 48 учеников 5-го класса 2-го отделения Киевской Первой гимназии.
У меня кружилась голова от того шумного водоворота, в который я попал. Физиономия класса мне не понравилась. Лица показались грубыми и ординарными. Меня посадили на единственное свободное место на последней парте в углу, «на Камчатке». Товарищи насмешливо поглядывали на меня, но бить не били. В этой толпе я чувствовал себя безнадежно одиноким.
Я зашел в класс Мити (он поступил в 6-й). На меня набросились парни, подняли и, зацепив поясом за гвоздь, повесили на стене, рядом с грифельной доской. Пояс расстегнулся, и я упал при общем хохоте. Митя меня не смог защитить.
Впечатления первых дней были очень тягостны. Меня потрясала площадная брань моих товарищей, брань, которую я едва понимал, но то, что я понимал, вызывало во мне непреодолимое отвращение. Сальные анекдоты, рассказы о распутных похождениях — все это было так ново и так ужасно. Прошло много времени, прежде чем я понял, что все это может как-то странно уживаться не только с возбужденными умственными интересами, но и с относительной нравственной чистотой.
В наше время часто говорят об ужасном упадке дисциплины в школах. Когда я вспоминаю дисциплину своей гимназии, я должен сказать, что сомневаюсь, была ли она лучше современной! На уроках математики (преподавал Варсонофий Николаевич Иванов) совершенно невозможно было следить за объяснениями. Помню, как учитель толковал нам задачу о курьерах, отправленных: один из С.-Петербурга в Москву, другой в обратном направлении. И вот класс, под дирижерское махание рукой удалого В. Бурчинского, хором шептал: «Курьеры, курьеры, курьеры», пока дирижер не вскочил на парту и не закричал при дружном хохоте класса: «Тридцать тысяч одних курьеров!» Однажды тот же Бурчинский, сопровождаемый аплодисментами товарищей, выехал на спине того же Варсонофия Николаевича. Такое же бесчинство царило в классе и на уроках физики Извекова, у которого постоянно, ко всеобщему удовольствию, не удавались опыты.