реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Александров – Тет-а-тет. Беседы с европейскими писателями (страница 35)

18

В любом случае, причастность к Шведской академии — это определенный статус. Не ощущаете ли вы давления этого статуса в своем собственном творчестве? Приходится и в своих романах ему соответствовать?

Ни в коем случае. Когда я пишу, я ни секунды не думаю о том, в каких академиях я состою. Я не думаю даже о том, из какой семьи происхожу. Творческий процесс захватывает тебя целиком, в эти моменты ты полностью освобождаешься от других мыслей. Можно даже сказать, что именно поэтому я пишу: в эти моменты я становлюсь свободным, абсолютно свободным. Исчезают все препятствия на твоем пути, ничто не сковывает твои действия. Никакой роли здесь не играет членство в Шведской академии.

Но все-таки в одном из интервью вы сказали, что нужно писать большую литературу, самую большую литературу. Что такое «самая большая литература»? И как вы сами понимаете эту задачу?

Мне кажется, если у литературы и есть какая-то важная задача, она заключается в том, чтобы показать, что значит быть человеком, каково содержание каждой отдельной человеческой жизни. Задача писателя — воплотить в образах содержание человеческой жизни. Это значит, что только по-настоящему серьезные вопросы и проблемы связаны с литературой. Если когда-то мои слова трактовали таким образом, что литература должна быть великой, то это недоразумение. Я скорее имел в виду, что литература должна показать великие моменты бытия. Бытие потрясающе, непостижимо огромно, а вовсе не литература сама по себе. Литература — это зеркало того непостижимого и великого, что есть в человеческой жизни. По сути это значит, что вся литература в конечном итоге должна сосредоточиться на самом важном: любви, ненависти, Боге, зле, смерти. Вот те темы, которые надо осмыслить в литературе.

Иными словами, вы согласны с Иосифом Бродским, который любил повторять: «Главное — это величие замысла».

Бродский для меня — показатель всего самого важного в искусстве и литературе. У Бродского абсолютно отсутствует фатализм, нет ни капли банальности. Если он брал банальную тему, то возвышал ее, в каждой строчке читалось величие бытия.

Это ощущение того, что главное, о чем говорит литература, — это любовь, смерть, смысл человеческой жизни на земле, заставляет обращаться вас к библейским сюжетам?

В каком-то смысле Библия является идеальной литературой. То же самое можно сказать о Коране и «Бхагавадгите», потому что эти тексты постоянно обращаются к архетипам бытия. Образы и рассказы Священного Писания всегда архетипичны, они затрагивают сам фундамент бытия. Поэтому Библия так важна для меня. К тому же я последователь христианской традиции, я принадлежу Римской католической церкви. На всех нас влияет наша религия. Когда я ищу образы для выражения чего-то по-настоящему глубокого и значимого в жизни, я, конечно же, обращаюсь к библейским сюжетам.

В эпиграфе к своему роману «Вирсавия» вы написали, что это «самая первая повесть, которую я услышал в своей жизни». Можете рассказать, как это было?

У меня была удивительная бабушка, пожилая дама с длинными серебристыми волосами. Она всегда сидела на своем стуле и курила трубку, от нее я тоже этому научился. Все детство она рассказывала мне истории. Если я о чем-то ее спрашивал, она всегда отвечала на это какой-то историей. А рассказ о Вирсавии я услышал от нее, когда мне было лет пять. В церкви я был на проповеди о короле Давиде, и мимоходом пастор упомянул Вирсавию. Когда я вернулся домой, я спросил у бабушки: «Кто такая эта Вирсавия?» И тогда она рассказала длинную историю о царице Вирсавии. Впоследствии я написал по бабушкиному рассказу роман. Это была первая длинная история, которую я услышал. До сих пор ее помню. Полнокровная целостная история.

А какие еще истории рассказывала вам бабушка?

Я написал роман «Путь змея на скале». Он тоже основан на одном из бабушкиных рассказов. Иногда журналисты спрашивают меня: какие писатели в мировой литературе имеют для меня большое значение? Кого я считаю образцами для подражания? Музиля, Кафку, Томаса Манна, Достоевского и т. д.? Люблю повторять, что никто из них таковым не является. Главный образец — моя бабушка. Она была блестящим рассказчиком. Думаю, поэтому мое творчество так тяготеет к устной традиции. Мне бы хотелось, чтобы в словах и за словами были слышны человеческие голоса. Это голоса моей бабушки и мой собственный.

Вы выросли в большой семье?

Когда я был ребенком, время больших семей уже миновало. Раньше в шведских деревнях несколько поколений одной семьи жили вместе, но у нас такого уже не было. Моя бабушка жила с нами потому, что была вдовой, ей больше негде было жить. В моей семье было всего шесть человек.

В тех краях, где я вырос, была очень сильна традиция устных рассказов. Это коснулось и моих родителей. Человек мог рассказывать историю весь вечер напролет, и никто его не перебивал на протяжении нескольких часов. Люди придумывали новые истории.

Ваша бабушка из крестьян — это фольклорная, народная традиция?

Эту традицию можно проследить в исландских сагах. Когда я читаю «Сагу о Ньяле» или «Сагу о Гуннлауге Змеином Языке», я всем своим существом чувствую, что это истории, которые могла бы рассказать моя бабушка. Думаю, традиция устных рассказов, которая была свойственна шведским крестьянам и тянулась еще со времен викингов, очень богата. От поколения к поколению люди пытались сохранить истории, которые передавались в роду из уст в уста. Часто эти рассказы были связаны с крестьянским хутором этой семьи, с этой землей.

Чем занимались ваши родители?

Мать была домохозяйкой, она растила детей и ухаживала за домом. Отец занимался лесозаготовками, как мы это в Швеции называем. Он скупал лес у крестьян, рубил его и перевозил бревна на побережье. Затем бревна распиливали и отвозили на экспорт, главным образом в Англию. Можно сказать, он был лесоторговцем.

Но в любом случае, ваше детство — это в первую очередь столкновение с такой простой жизнью?

Мое детство было в большой степени окрашено болезнью и смертью. Многие в моем роду и в моей семье страдали туберкулезом. Мне поставили этот диагноз в пять лет. Все постоянно ждали, что я вот-вот умру, и я сам осознавал, что умру, что мне не суждено стать взрослым. Эта постоянная близость смерти сильно повлияла на всю мою жизнь. Прежде всего она научила меня испытывать удивление, изумление перед тем фактом, что я до сих пор жив, тогда как должен был умереть.

В эпиграфе к роману о жене царя Давида вы написали, что это первая повесть, которую вы услышали, но на самом деле вы в своем романе рассказываете совершенно другую историю: это царь Давид в старости. Почему вы вдруг с этой сточки зрения смотрите на библейский сюжет?

Про старость Давида рассказывала моя бабушка. По-моему, я не слишком далеко ушел от этого сюжета. Когда я писал роман, я старался не раскрывать Библию и не сверяться с ее текстом. Мне хотелось следовать образу Давида, какой он есть в устной традиции. Но в то же время, когда я писал эту книгу, я был мужчиной в полном расцвете сил, мне было лет 35. Я знал о любви все, что известно взрослому мужчине. Я начал понимать, что означает старость. Конечно же, мой собственный опыт, мое знание жизни тоже вплетались в рассказ.

Торгни, а учитывали ли вы литературную традицию переложения библейских сюжетов? Напримец вы упоминаете Томаса Манна — «Иосиф и его братья», скажем. Или другой роман известного еврейского писателя Жаботинского «Самсон Назорей». Или литературная традиция вами не учитывалась при написании романа?

Существует несколько традиций обработки Священного Писания. В то время, когда я писал «Вирсавию», я еще не читал «Иосиф и его братья». Я знал, что такой роман есть, но не читал его. Я не углублялся в эти традиции. Наверное, причина в том, что в то время я серьезно изучал теологию. Я как раз был на пути к католической церкви, несколько лет изучал богословие в университете Упсалы. Это сыграло большую роль, чем литературная традиция.

Вопрос, который много раз фигурирует в этой книге: каков Господь? Каков Бог? Этот вопрос уходит корнями к Фоме Аквинскому, а не к писателям-беллетристам. Возможно, к Франциску.

Вы думали стать священником в молодости?

В юности я все время болел, у меня не было мыслей о том, кем я буду во взрослой жизни. Когда я стал выздоравливать, мать сказала, ей хотелось бы, чтобы я стал юристом, но сам я об этом не думал. Потом — скорее, это вышло случайно — я получил педагогическое образование. Но вообще-то я никогда не думал о том, кем стану в будущем. Мой дедушка, который был необычайно консервативен и тяготел к реакционным взглядам, хотел, чтобы я был пастором. Но я не воспринимал эту мысль всерьез.

Как вы думаете, в каком-то смысле символично, что сейчас вы занимаете дом, где когда-то жил священник?

Это уже второй пасторский дом, в котором я живу. Мне нравится в пасторских домах. Это связано вот с чем: такие дома обычно очень добротно построены, в них высокие потолки, есть место для книг и картин. Так что я живу здесь по практическим соображениям.

Во многих ваших романах: и в «Пути змея на скале», и в «Шмелином меде», отчасти и в «Вирсавии» — присутствует мрачная, тяжелая старость. Откуда эта тема в вашем творчестве?