18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николас Старгардт – Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах (страница 98)

18

Все это не значило, что немцам была совершенно безразлична судьба евреев. Вероятно, кто-то считал массовые убийства евреев, русских и поляков неизбежной частью крайне тяжелой войны на Восточном фронте. Многие другие, по-видимому, всеми силами старались вытеснить из сознания то, что узнали, и продолжали разграничивать рассказы о массовых расстрелах на Востоке и поток увещеваний в газетах, твердивших, что «в войне виноваты евреи», и повторяющих, словно заклинание, «пророчество» фюрера, предсказавшего евреям уничтожение в отместку за «развязывание» мировой войны. Немцам приходилось сделать над собой усилие, чтобы не задумываться о происхождении вещей, которые они покупали на «еврейских рынках» и «еврейских аукционах», – исчезновение и убийство их бывших владельцев составляло один из тайных глубинных пластов тотальной войны, которую вела нацистская Германия. Только приступы страха извлекали из сознания людей глубоко похороненные там знания. Огненная буря в Гамбурге вызвала целый поток жалоб: многие были убеждены, что немецкие города не бомбили бы, если бы не «излишне радикальное» решение «еврейского вопроса». Эти встревоженные голоса, вероятно, выражали мнение гораздо более широких кругов населения, чем те, которые в письмах к Геббельсу призывали правительство казнить евреев в отместку за бомбардировки. Но время, выбранное для этих жалоб и упреков за то, что Германия сделала с евреями, позволяет предположить, что они были вызваны не столько гуманистическими соображениями, сколько чувством собственной уязвимости: бомбардировки показали, что «еврейская плутократия» оказалась для Германии слишком сильным врагом.

Пока Германия выглядела так, как будто она может уцелеть – или даже победить – в тотальной войне, нацистская пропаганда о «войне, развязанной евреями» не встречала сомнений и сопротивления. Даже старые противники нацизма обнаружили, что концепция еврейской плутократии помогает объяснить, почему американцы и англичане с такой жестокостью осуществляют свои террористические бомбардировки. Только после войны немцы повсеместно начали соотносить собственные военные тяготы с убийством евреев. Пока война продолжалась, все, что им было известно – каким бы при этом ни было их личное мнение насчет «решения еврейского вопроса», – оставалось для них одним из проявлений темной стороны войны, и вместо того, чтобы думать об этом, они предпочитали надеяться на ее успешное завершение. Но, как все темные стороны, «развязанная евреями война» не была полностью забыта и сброшена со счетов. Война сама по себе немало способствовала ощущению того, что будущее всей немецкой нации брошено на чашу весов. Только в последние месяцы многие, особенно на западе страны, начали надеяться на поражение Германии, которое положило бы конец войне.

То, что в послевоенных государствах-преемниках в центре внимания находились исключительно бедствия нации, в какой-то мере защищало детей от их личных переживаний. Приученные не расспрашивать отцов о войне, многие пытались сохранить идеализированные представления об их военной службе, несмотря на растущее число свидетельств (иногда исходящих в том числе и от самих мужчин) об их причастности к массовым убийствам [50].

Становясь старше, дети не просто подавляли в памяти внешние события войны – они подвергали цензуре собственную внутреннюю трансформацию. Во время оккупации дети боялись и ненавидели своих врагов, но вместе с тем глубоко им завидовали. Польские мальчишки играли в гестапо, дети в Виленском гетто и лагерях Биркенау играли в эсэсовцев, разыскивающих контрабанду и устраивающих облавы и отборы. Поражение и оккупация изменили и детские игры Германии. Еще до того, как дети Берлина вышли из своих подвалов, они начали играть в русских солдат. Размахивая воображаемыми пистолетами, они отбирали друг у друга воображаемые часы, выкрикивая: «Bangbang, pistolet, uri!» Ассимилируя в играх реальную и ужасающую силу своих врагов и хозяев, дети одновременно выражали через игру собственное бессилие и все сопровождающие его контрастные эмоции, от вины и стыда до гнева и зависти [51].

Детские игры военного времени в собственной отрывочной и ускользающей манере нередко сообщали наблюдателю гораздо больше того, что дети рассказывали о себе в середине 1950-х гг. В играх существовали границы, которые дети не могли или не желали переходить. Когда русские вошли в Германию, дети перестали играть в казни НКВД. Они также не играли в изнасилования. В семейном лагере Биркенау ни один ребенок не спустился в яму в земле, изображавшую газовую камеру. Они могли подражать крикам жертв, но они отказывались быть этими людьми, предпочитая стоять на краю ямы и вместо себя бросать в нее камни. Война была не просто чем-то, что с ними случилось. Она происходила у них внутри, разрывая на части их внутренний эмоциональный мир. Увидев перед собой врагов, облеченных победоносной силой, и собственных родителей, превратившихся в беспомощных неудачников, они начали приспосабливаться и бороться за выживание. Они погружались в саморазрушительные фантазии. Когда выросшие дети пытались заново связать события в непрерывную нить своей жизненной истории, таким играм не нашлось места на страницах их автобиографий. Действительно ли они забыли их или скрыли вместе с другими унижениями глубоко в памяти среди невыразимых воспоминаний, мы знать не можем.

В 1955 г. был опубликован «Дневник» Анны Франк[17]. В ФРГ, как и во всем остальном западном мире, книга мгновенно стала бестселлером. В следующем году тысячи молодых немцев из Западной Германии увидели театральную постановку по мотивам «Дневника», всколыхнувшую бурю эмоций – в честь Анны Франк проводили особые поминальные службы, ее именем называли молодежные клубы. Многие подростки увидели себя в талантливой и одаренной богатым воображением девочке, вынужденной скрываться вместе с семьей, сидящей за столом с блокнотом и наблюдающей за окружающим миром из своего окна наверху. И местом паломничества для них стал именно дом в Амстердаме, где был написан исполненный непоколебимого оптимизма дневник Анны, а не Берген-Бельзен, где ее ждало психологическое и физическое уничтожение. Молодым немцам (и не только) предлагали увидеть в Анне Франк торжество универсальной человечности и искусства в его высоком, романтическом, духовном смысле над жестокостью нацизма. Благодаря ее дневнику массовая аудитория в Германии могла на индивидуальном, эмоциональном уровне пережить ту судьбу, которая их не коснулась [52].

Дневник Анны Франк привлек так много внимания еще и потому, что на его страницах безраздельно звучал только один голос, и никто другой не претендовал на внимание и сочувствие читателей. В отличие от еврейских мальчиков, продававших сигареты в Варшаве на площади Трех Крестов и активно взаимодействовавших с польскими конкурентами и немецкими клиентами, в отличие от семьи Янины Левинсон, которой приходилось иметь дело с разветвленными сетями помощников и целыми бандами шантажистов, Анна и ее семья до самого конца оставались на своем чердаке. Большинство действующих лиц ее истории все время находятся за кулисами. В 1950-е гг. многих читателей подавляло обилие и многообразие неоднозначных точек зрения и противоречивых утверждений, которыми полнились воспоминания о войне. Они предпочитали сосредоточиться на одном узнаваемом рассказчике, и именно такую целостную индивидуальную точку зрения предлагала Анна Франк. Только в конце 1950-х гг. модернистский роман с его многочисленными и противоречивыми точками зрения, нашедший талантливых представителей во времена Веймарской республики, получил новую жизнь благодаря таким авторам, как Генрих Бёлль, Уве Йонсон и Гюнтер Грасс. Дневник Анны Франк и его индивидуальный голос помог миллионам читателей восстановить чувство морального достоинства и вернул надежду жертвам нацизма [53].

Но одно дело было идентифицировать себя с Анной Франк, чей дневник трогал немецких подростков до слез, и совсем другое – связать ее опыт со собственным опытом. Думать о том, что перенесла Анна Франк, значило не думать о себе. В первые 20 лет после войны диалог развивался, преодолевая национальные и общественные разногласия, не благодаря, а вопреки давлению эмоционального опыта. Страдания и чувство жертвы могли быть общими для Европы 1950-х гг., но в каждой стране люди думали, что они страдали по-своему. Общие представления и предрассудки, сложившиеся при Третьем рейхе, продолжали существовать в неизменном виде долгое время после того, как исчезли его внешние символы и структуры. Поколение детей, прошедших через это, интересовали в основном их собственное сообщество и страдания тех, кто был рядом с ними. Это было естественно, и вместе с тем это сужало угол зрения, вычеркивая опыт всех тех, кто не был их близким.

Когда поколение детей, родившихся в середине – конце 1940-х гг., достигло совершеннолетия, многие из них, последовав примеру «поколения 1968 г.», предпочли определять для себя национал-социализм через его преступления. Рассказы о страданиях немцев все чаще воспринимались как стыдный пережиток 1950-х или даже полностью отвергались как одна из попыток затушевать масштабы зверств нацизма. Поколение 1968 г. было слишком молодо, чтобы лично помнить нацистский период, и предметом его бунта стали в основном остатки Третьего рейха в их собственных семьях. В следующем десятилетии жители Западной Германии стали меньше думать о страданиях немцев и гораздо больше – о вине немцев. Они видели, как канцлер Вилли Брандт встает на колени на месте Варшавского гетто, а в 1978 г. смотрели по телевизору американский мини-сериал «Холокост». Еще через десять лет, в 50-ю годовщину «Хрустальной ночи», многие из тех, кому исполнилось 60 лет, почувствовали, что готовы перечитать собственные подростковые дневники, а некоторые бывшие члены гитлерюгенда, такие как Рудольф Вайсмюллер, обратились в городские архивы, чтобы узнать о судьбе своих соседей-евреев. В попытке разобраться, как он мог так искренне разделять идеи нацизма, Вайсмюллер решил написать автобиографию. Другие, подобно Лоре Вальб или Вильгельму Корнеру, изумлялись не тому, как сильно изменилось их мировоззрение, а тому, как они вообще когда-то могли верить тем словам, которые перечитывали в своих дневниках. Но понадобился бы исключительный человек, чтобы переосмыслить одновременно и немецкий, и еврейский опыт. И это было бы крайне некомфортное переживание. Чтобы преодолеть свое нацистское прошлое, многим людям требовалось вытеснить его из сознания [54].