Николь Краусс – Хроники любви (страница 25)
С тех пор я жутко боялся, что кто-то из нас умрет, я или мои родители. Больше всего я беспокоился за маму. Именно вокруг нее вращался весь наш мир. Отец всю жизнь витал в облаках, мама же преодолевала пространство жизни с помощью суровой силы разума. Она была судьей во всех наших спорах. Одного ее неодобрительного слова было достаточно, чтобы мы прятались по углам, плакали и воображали свои муки. А что? Один ее поцелуй снова делал нас принцами. Без нее наша жизнь превратилась бы в хаос.
Страх смерти преследовал меня почти год. Я плакал, когда кто-нибудь ронял стакан или разбивал тарелку. Но даже когда это прошло, во мне осталась печаль, которую ничто не могло вытравить. Нет, нового ничего не произошло. Хуже: я стал осознавать то, что было во мне с самого начала и чего я не замечал. Я волочил за собой это новое ощущение словно камень, привязанный к ноге. Куда бы я ни шел, оно следовало за мной. Я сочинял в уме печальные песенки. Я воспевал падающие листья. Я представлял себе свою смерть в тысяче разных вариантов, но похороны всегда были одинаковыми: откуда-то из глубин моего воображения выкатывалась красная ковровая дорожка. Потому что каждый раз после того, как я умирал в безвестности, мое величие каким-то образом обязательно обнаруживалось.
Так бы оно и шло.
Однажды утром я долго копался за завтраком, а потом, по дороге, загляделся на огромных размеров нижнее белье пани Станиславской, сушившееся на веревке, так что в школу опоздал. Звонок уже прозвенел, но девочка из моего класса стояла на коленях в пыли на школьном дворе. Длинная коса лежала у нее на спине. Она держала что-то в ладонях. Я спросил ее, что это. Не глядя на меня, она сказала: «Я поймала мотылька». — «Что ты собираешься с ним делать?» — спросил я. «Дурацкий вопрос», — отозвалась она. Я подумал и спросил иначе. «Другое дело, если бы это была бабочка…» — сказал я. «Нет, ничего подобного, не другое», — возразила она. «Лучше отпусти его», — сказал я. «Это очень редкий мотылек», — ответила она. «Откуда ты знаешь?» — спросил я. «Я чувствую», — сказала она. Я напомнил ей, что звонок уже прозвенел. «Ну так иди, — сказала она. — Никто тебя не держит». — «Не пойду, пока не отпустишь его». — «Тогда тебе придется ждать вечно».
Она немного раздвинула большие пальцы и заглянула внутрь. «Дай посмотреть», — попросил я. Она не ответила. «Ну пожалуйста, дай взглянуть!» Она посмотрела на меня. Глаза у нее были зеленые и пронзительные. «Ладно. Только осторожно». Она подняла сомкнутые ладони к моему лицу и на полдюйма раздвинула большие пальцы. Руки ее пахли мылом. Все, что я мог увидеть, — это край коричневого крылышка. Я отогнул ее большой палец, чтобы рассмотреть получше. И что? Она, должно быть, подумала, что я пытался освободить мотылька, потому что вдруг захлопнула ладони. Мы с ужасом посмотрели друг на друга. Когда она снова раздвинула руки, мотылек слабо трепыхался у нее на ладони. Одно крылышко у него было оторвано. Она тихо ахнула. «Это не я», — сказал я. Когда я посмотрел ей в глаза, то увидел, что они полны слез. В животе у меня заныло от чувства, которое я еще не научился узнавать: это было желание. «Прости меня», — прошептал я. Мне так захотелось обнять ее, поцеловать, чтобы она забыла о мотыльке и его сломанном крылышке. Она ничего не сказала. Мы не отрываясь смотрели друг на друга.
Нас как будто объединила преступная тайна. Я видел ее в школе каждый день и никогда не чувствовал к ней ничего особенного. Ну разве что думал, что она очень уж любит командовать. Она могла быть очаровательной. Но. Бывало, выглядела несчастной и потерянной. Порой, в тех редких случаях, когда я успевал ответить на несложный вопрос учителя быстрее ее, она переставала со мной разговаривать. «Король Англии Георг!» — выкрикивал я, и весь остаток дня мне приходилось выносить ее ледяное молчание.
Но теперь она показалась мне другой. Я почувствовал в ней какую-то особую силу. Казалось, от места, где она стоит, исходит свет и земное притяжение. Только теперь я заметил, что ступни у нее смотрели немного носками внутрь. Разглядел грязь на ее голых коленях. Как хорошо пальто сидело на ее узких плечиках. Я разглядел ее куда яснее, словно увидел через увеличительное стекло. Черная родинка, будто чернильное пятнышко, у нее над губой. Розовые прозрачные раковины ушей. Светлый пушок на щеках. Дюйм за дюймом она открывалась мне. Я был почти уверен, что вот-вот смогу разглядеть клетки ее кожи, как под микроскопом, и невольно ощутил знакомое беспокойство от того, что я слишком много унаследовал от своего отца. Но долго это не продлилось, потому что, открывая для себя ее тело, я стал осознавать и свое. От этого ощущения у меня перехватило дух. Звенящее чувство, будто огонь, побежало по моим нервам и охватило меня целиком. Все это продолжалось не больше тридцати секунд. Так что? Когда все закончилось, мне открылась тайна, которая вела к концу моего детства. Прошли годы, прежде чем я истратил всю радость и боль, которые родились во мне за те тридцать секунд.
Ничего не сказав, она бросила раненого мотылька и убежала в школу. Тяжелая металлическая дверь со стуком захлопнулась у нее за спиной.
Уже так много времени прошло с тех пор, как я впервые произнес это имя.
Я решил сделать так, чтобы она любила меня, чего бы мне это ни стоило. Но. Я прекрасно понимал, что нельзя сразу переходить в наступление. Следующие несколько недель я следил за каждым ее движением. Терпение всегда было одним из моих достоинств. Как-то раз я прятался целых четыре часа позади уборной во дворе у раввина, чтобы узнать, действительно ли знаменитый
Я чувствовал себя шпионом в чужом мире — на территории женщин. Под предлогом сбора улик я украл с бельевой веревки у пани Станиславской ее огромные трусы. Запершись в туалете, я с упоением нюхал их. Я зарылся лицом в промежность. Я надел трусы себе на голову. Я поднял их так, чтобы они трепетали на легком ветерке, как флаг новой нации. Когда мама внезапно открыла дверь, я как раз их примерял. В них бы влезло трое таких, как я.
Одним убийственным взглядом и унизительным приказом постучать в дверь Станиславских и вернуть трусы мама положила конец общей части моих исследований. Так что? Я продолжал изучать частности. Тут я подошел к делу особенно тщательно. Я выяснил, что Альма — самая младшая из четверых детей и отцовская любимица. Я узнал, что она родилась двадцать первого февраля (то есть была старше меня на пять месяцев и двадцать восемь дней), что она любила кислые вишни в сиропе, которые контрабандой привозили из России, и что однажды она тайком съела полбанки, а мать, когда это обнаружила, заставила ее съесть все до конца, думая, что ее стошнит и любовь к вишням пропадет у нее навсегда. Не вышло. Она съела всю банку и даже сказала потом одной девочке в нашем классе, что могла бы съесть и больше. Я узнал, что ее отец хотел, чтобы она училась играть на пианино, а она хотела играть на скрипке. Они все время спорили, и никто не хотел уступать, пока Альма не достала где-то пустой скрипичный футляр (она утверждала, что нашла его брошенным на дороге) и начала напоказ таскать его с собой. Иногда она даже делала вид, что играет на несуществующей скрипке. Это стало последней каплей, отец уступил и попросил одного из ее братьев, учившегося в гимназии в Вильно, привезти ей оттуда скрипку, и она получила свою новую скрипку в блестящем черном кожаном футляре, обшитом изнутри фиолетовым бархатом. И каждая песня, которую разучивала Альма, даже самая печальная, звучала как победная. Я знал это, потому что слышал, как она играет, стоя у нее под окном и ожидая проникнуть в тайну ее сердца с тем же нетерпением, с каким ждал, когда же посрет великий
Но. Этого так и не случилось. Однажды она обошла вокруг дома и подошла ко мне: «Я уже неделю здесь тебя каждый день вижу, и в школе все знают, что ты целыми днями смотришь на меня. Если ты хочешь что-то сказать, скажи мне это прямо в лицо, а не бегай тут украдкой, как вор». Я задумался о том, что же выбрать. Я мог убежать и никогда больше не возвращаться в школу, может, даже уехать из страны и зайцем уплыть на корабле в Австралию. Или мог рискнуть всем и признаться ей. Выбор был очевиден: я собрался в Австралию. Я уже открыл рот, чтобы попрощаться навеки. И что? Я сказал: «Ты выйдешь за меня замуж?»
Ее лицо ничего не выражало. Но. Глаза блестели так же, как тогда, когда она вынимала скрипку из футляра. Прошло долгое мгновение. Мы не отрываясь смотрели друг на друга. «Я подумаю», — сказала она в конце концов и пошла обратно за дом. Я услышал, как хлопнула дверь. Через несколько секунд послышались первые ноты песни Дворжака «Коли б моя матушка». И хотя она не сказала «да», с того момента я понял, что у меня есть шанс.
Тогда я, в общем-то, и перестал беспокоиться о смерти. Не то чтобы я больше не боялся ее; просто перестал о ней думать. Хотя, возможно, если б у меня оставалось время, свободное от мыслей об Альме, я бы размышлял о смерти. Но правда была в том, что я просто научился возводить стену, которая защищала меня от этих мыслей. Чем больше я узнавал о мире, тем больше камней становилось в этой стене, пока однажды я не понял, что сбежал из того места, в которое было уже не вернуться. И что? Стена защищала меня и от болезненной чистоты детства. Даже в те годы, когда я прятался в лесу, на деревьях, в норах, в подвалах, когда смерть дышала мне в спину, я так и не задумался об очевидном: что когда-нибудь умру. Только после сердечного приступа, когда камни стены, отделявшей меня от детства, начали наконец осыпаться, страх смерти снова вернулся ко мне. И он был таким же пугающим, как и всегда.