Ник Тарасов – Золотая лихорадка. Урал. 19 век. Книга 5 (страница 11)
— Я не балую, Игнат. Я уважаю, — я запихнул ткань между тюками. — Бусы — это для дураков. А вогулы — охотники. Им выживать надо, а не наряжаться. Топор для них — это жизнь. Нож — продолжение руки. Если они увидят, что я привез не мусор, а вещь, которая прослужит внукам, — разговор будет другой.
Я подошел к последнему, самому маленькому ящику. Он был обит жестью и закрыт на засовку. Моя личная аптечка. Не та, которую я носил на бедре, а расширенный набор. Спирт, йод (вернее, его аналог, который мы тут набодяжили), чистые бинты, хирургические инструменты, хинин, соли ртути (единственное, что было от кожных болячек).
— А это зачем? — спросил подошедший Степан. — Думаешь, лечить их придется?
— Думаю, у них тоже дети болеют, Степан. И старики. Шаман бубном грыжу не вправит и заражение крови не заговорит. А я смогу. Это — мой главный козырь. Сталь они могут и у других добыть, хоть и хуже качеством. А жизнь купить негде.
В этот момент скрипнула дверь лазарета. Я обернулся.
Анна бежала ко мне по снегу прямо в наброшенном на плечи платке, без тулупа. Лицо бледное, глаза огромные, полные слез и страха.
— Андрей!
Она вцепилась в мой рукав, и я почувствовал, как дрожат её пальцы.
— Не ходи, — зашептала она, глядя мне в глаза. — Бога ради, не ходи! Это же самоубийство! Они не станут разговаривать! Сенька сказал — они стреляют без предупреждения!
Я аккуратно взял её за плечи. Она была ледяная.
— Аня, иди в тепло. Простудишься.
— Плевать я хотела на простуду! — крикнула она, и в голосе прорезались истеричные нотки. — Ты понимаешь, что делаешь? Ты суешь голову в пасть зверю! У нас есть ружья, у нас есть люди! Пошли отряд! Отбейте этот уголь силой, если надо! Зачем тебе самому туда идти? Ты же не солдат, ты инженер, ты врач! Ты мне нужен живым! — Последнее она выпалила с таким надрывом, что комок подошел к горлу.
Я прижал её к себе. Чувствуя, как колотится её сердце через слои одежды.
— Силой не выйдет, Аня, — сказал я тихо, прямо ей в ухо, накидывая свой тулуп поверх платка. — Это их лес. Мы там слепые котята. Перещелкают нас по одному. И уголь не дадут, и людей положим. А мне сейчас каждый штык дорог.
— Но почему ты⁈
Она подняла голову. По щекам текли слезы, замерзая на морозе.
— Потому что только я знаю, что такое дипломатия, когда в тебя целятся, — я вытер большим пальцем слезу с её щеки. — И потому что я отвечаю за вас всех. Не только за тебя. За всех людей.
— Ты не вернешься… — прошептала она, и в этом шепоте было столько отчаяния, что у меня самого защемило сердце.
— Вернусь. Я живучий, ты же знаешь.
Я отстранил её, глядя в глаза.
— Или мы договоримся, Аня, или замерзнем. Третьего не дано. Иди. Жди меня. Через три дня.
Я развернулся и прыгнул в сани, поправляя лыжи и не давая себе шанса передумать.
— Трогай! — скомандовал я.
Игнат свистнул. Полозья скрипнули, и мы двинулись к воротам, оставляя за спиной теплый дым лагеря и плачущую женщину, которая стала мне дороже всех патентов мира.
Тайга встретила нас тишиной. Не той благостной, храмовой тишиной, о которой пишут поэты, а тяжелым, давящим безмолвием склепа.
Мы шли уже шесть часов. Лошади проваливались в снег по брюхо, хрипели, выбрасывая клубы пара. Мы с Игнатом и Фомой шли рядом, на лыжах, прокладывая путь. Снег здесь был нетронутым, глубоким, рыхлым, как сахарная пудра. Каждый шаг давался с боем. Мороз забирался под одежду, кусал за пальцы, склеивал ресницы льдом.
— Дрянное место, — просипел Фома, останавливаясь и опираясь на посох. Он крутил головой, как филин, прислушиваясь к лесу. — Не нравится мне тут.
— Чем не нравится? — я поправил лямку рюкзака. — Лес как лес. Елки да снег.
— Пустой он, — Фома сплюнул. Слюна замерзла на лету. — Ни следа, ни зверя. Птицы и те — не поют. Словно вымерло всё.
Я огляделся. И правда. Лес стоял неестественно неподвижным. Огромные ели, укутанные в снежные шубы, нависали над тропой, как часовые. Ни беличьего цоканья, ни перестука дятла. Только скрип наших лыж и тяжелое дыхание лошадей.
— Мороз всех разогнал, — предположил Игнат, проверяя затвор карабина, без которого он наотрез отказался идти. — Холодно.
— Не в холоде дело, — покачал головой следопыт. — Смотрят.
У меня по спине побежали мурашки. Это чувство знакомо каждому, кто хоть раз бывал в серьезной переделке. Ощущение взгляда в затылок. Липкое, неприятное чувство, что ты не один, хотя глаза говорят об обратном.
Мы двинулись дальше. Солнце, тусклое и холодное, начало клониться к закату, окрашивая снег в зловещие тона. Тени от деревьев удлинились, превращаясь в когтистые лапы, тянущиеся к нашим саням.
Вдруг лошадь, идущая в коренной, всхрапнула и дернулась в сторону, чуть не опрокинув сани.
— Тпррру! — крикнул Игнат, дернув вожжи. — Бешеная! Ты чего⁈
— Тихо! — шикнул Фома, вскидывая руку.
Мы замерли. В наступившей тишине я услышал это. Хруст. Едва слышный, сухой хруст ветки где-то слева, в густом подлеске.
— Волки, — одними губами произнес Фома.
Я присмотрелся. Сначала ничего. Только серая мешанина стволов и теней. А потом… Движение. Едва уловимое, скользящее. Серая тень отделилась от ствола ели и снова растворилась в сумерках. Потом ещё одна, чуть дальше. И ещё.
Они шли параллельным курсом. Не нападали, не выли. Просто сопровождали.
— Много их, — прошептал Игнат, снимая варежку и кладя палец на спусковой крючок. — Стая большая. Голодные, поди, стервецы.
— Не стрелять, — приказал я. — Пока не кинутся — патроны беречь. Шум нам сейчас не нужен. Если вогулы рядом, выстрел для них — как сигнал к войне.
— Они нас пасут, Андрей Петрович, — заметил Игнат. — Ждут, когда лошади встанут. Или когда ночь упадет.
— Пусть ждут. Идем дальше. Нам до Каменного Горба дойти надо, там место открытое, встанем лагерем.
Мы ускорили шаг, насколько это было возможно в глубоком снегу. Присутствие хищников давило на психику. Лошади нервничали, прядали ушами, косили лиловым глазом в чащу. Я то и дело оглядывался, ловя боковым зрением серые силуэты, мелькающие вдалеке между деревьями. Они не приближались, держали дистанцию метров в сто, но их настойчивость пугала больше, чем открытая агрессия.
Лес сгущался. Тропа, по которой вел нас Фома, сузилась, зажатая между крутым склоном оврага и стеной бурелома. Идеальное место для засады. Двадцать первый век в моей голове заорал сиреной тревоги. «Узкое место! Бутылочное горлышко!».
— Стой! — крикнул я, но было поздно.
Свист.
Короткий, резкий, как удар хлыста.
Стрела вонзилась в снег в полуметре от моего лыжного ботинка. Оперение из перьев еще дрожало.
— Засада! — рявкнул Игнат, вскидывая карабин.
— Не стрелять!!! — заорал я, перекрывая его голос. — Оружие вниз! Всем стоять!
Вторая стрела ударила в борт саней, прямо в дерево, с глухим стуком. Сантиметром выше — и она прошила бы мешок с солью.
А потом они появились.
Это было похоже на фокус. Секунду назад лес был пуст, а в следующее мгновение он ожил.
Они возникли из сугробов, словно были из них слеплены. Белые меховые парки сливались со снегом так идеально, что заметить их было невозможно, пока они не зашевелились. Широкие лыжи, обшитые камусом, не издавали ни звука.
Десять… двадцать… тридцать фигур.
Они стояли полукольцом, перекрывая нам путь вперед и отрезая отход назад. Часть на склоне оврага и на гребне. Другие среди деревьев. Они были везде.
Каждый держал в руках лук. Сложный, составной лук, обмотанный берестой. Стрелы наложены на тетивы. Наконечники стрел — костяные и железные — смотрели прямо на нас.
Ни звука. Ни крика. Только скрип натягиваемой тетивы и тяжелый храп наших лошадей.
Я медленно, очень медленно, чтобы не спровоцировать выстрел, поднял руки вверх, показывая пустые ладони.
Глава 5
Я держал руки поднятыми, чувствуя, как мороз заползает в рукава тулупа, но холод внутри был сильнее. Это был тот самый липкий, мерзкий холодок, который щекочет позвоночник, когда понимаешь: твоя жизнь сейчас весит меньше, чем снежинка на ветру. И зависит она не от твоих знаний, не от паровых машин и не от связей с губернатором, а от того, дрогнет ли палец на тетиве у вон того парня в белой кухлянке.
— Мы пришли с миром! — крикнул я. Голос получился хриплым, чужим. — Нам нужно поговорить с вашим старейшиной!