Ник Тарасов – Таксист из Forbes 2 (страница 17)
Десяток домов, выстроившихся вдоль единственной улицы. Навигатор бодро сообщил: «Улица Центральная». Звучало это здесь, среди покосившихся заборов и сугробов по пояс, как изощренная насмешка.
Я медленно подъехал к дому бабушки, остановил машину, но глушить двигатель не спешил.
Бревенчатый сруб, потемневший от времени, как старое серебро. Зеленые резные наличники, забор из аккуратного штакетника. За ним угадывались голые, скрюченные ветви яблонь и присыпанный снегом скелет теплицы.
И на заборе, на самом видном месте, сидело пятно цвета апельсиновой корки.
Маркиз.
Рыжий, толстый и наглый кот. Он сидел, поджав лапы, и щурился на скупое зимнее солнце, всем своим видом демонстрируя презрение к законам термодинамики.
В груди что-то сдвинулось. Глухо и болезненно, как старая мебель при переезде.
Я подарил его бабушке три года назад. Привез мелким, пищащим комком шерсти, отобранным у волонтеров. Тогда я еще был собой. Маркиз помнил мои руки.
Узнает ли он меня сейчас?
Я заглушил мотор. Тишина навалилась мгновенно.
Вышел из машины. Мороз тут же щипнул за щеки. Я обошел «Шкоду», открыл багажник и достал пакеты. Тяжелые, набитые под завязку.
Секунду я стоял у калитки, глядя на заснеженную тропинку.
Это было не страшно. Страх — это когда на тебя наставляют ствол или когда акции падают на двадцать процентов за час. Это было другое. Я собирался сделать шаг, который нельзя будет отменить. Войти в этот дом чужим человеком. Увидеть родное лицо и не иметь права назвать себя.
Калитка скрипнула протяжно и жалобно.
Маркиз на заборе повернул голову. Его желтые глаза уставились на меня. В них не было узнавания, только ленивый интерес сытого хищника: «Еду принес? Ну, проходи».
Я шагнул на утоптанную тропинку. Снег скрипел под ботинками. Хруп-хруп.
С каждым шагом запах становился отчетливее. Он ударил в ноздри, минуя логические фильтры мозга, прямиком в память.
Дровяной дым. Сладкий, чуть приторный дух сушеных антоновских яблок, которые бабушка хранит на чердаке. И тонкая, едва уловимая, но пронзительная нота лекарств. Корвалол? Валокордин? Запах старости и хрупкости.
В горле встал комок. Такой тугой и горячий, что дышать стало трудно.
Я поднялся на крыльцо. Доски под ногами не скрипнули — я помнил, какие из них «живые», а какие лежат смирно, и ноги сами выбрали нужные.
Поставил пакеты на скамейку. Снял перчатку.
Моя рука замерла перед дверью.
Я постучал.
Три раза. Костяшками.
Тук. Тук. Тук.
Звук получился глухим, но внутри моей грудной клетки он отозвался гулким эхом, словно я стучал не в дверь, а в собственное сердце.
Глава 8
Дверь открылась не сразу. Сначала за ней послышалось шарканье мягких тапочек по половицам, потом звякнул засов, и лишь затем створка приоткрылась на ширину ладони. В образовавшейся щели появилось лицо.
Маленькое, изборожденное сеткой глубоких морщин, но с глазами, которые, казалось, не потускнели ни на гран. Тёмные, живые, они впились в меня с цепкостью рентгеновского аппарата. В этом взгляде не было паники одинокой старушки. Там была оценка. Так смотрят люди, пережившие дефолты, реформы и девяностые: без лишней суеты, но с рукой, лежащей рядом с дверной ручкой, готовые захлопнуть её перед носом любого проходимца.
— Вам кого?
Голос прозвучал высоко, чуть дребезжаще, но твёрдо, как сухая ветка, которую не так-то просто сломать.
«Интерфейс» сработал мгновенно, подсветив её силуэт плотным серо-голубым ореолом. Настороженность. Не страх, нет. Именно собранность и готовность дать отпор. Крепкая женщина, которая всю жизнь работала и привыкла, что от чужаков добра ждать не приходится.
Я набрал в грудь побольше морозного воздуха.
— Здравствуйте, Зинаида Павловна. Меня зовут Геннадий. Я работаю с вашим внуком Максимом.
Она не шелохнулась. Только прищурилась чуть сильнее.
— Он сейчас в длительной командировке, — продолжил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно и буднично, как у клерка, зачитывающего отчет. — Связи там пока нет, глухомань, сами понимаете. Но перед самым отъездом он просил меня заглядывать. Проверять, всё ли у вас в порядке, не нужно ли чего.
Повисла пауза. Тягучая, зимняя тишина деревенской улицы обволакивала нас. Единственным звуком, нарушающим это безмолвие, было сухое потрескивание дров в печи где-то в глубине дома. Она смотрела на меня, я смотрел на неё.
Гена бы сейчас начал переминаться с ноги на ногу, теребить молнию куртки или отводить взгляд. Но я держал зрительный контакт. Суета — признак того, кто врёт. Спокойствие — привилегия того, кто прав. Я стоял на крыльце чужого дома в чужом теле, но с ощущением абсолютной правоты.
— Командировка, говоришь? — наконец произнесла она. Интонация изменилась, стала острее. — А по телевизору сказали — утонул. На этих своих Мальдивах.
Удар под дых. Она знала. Конечно же, она знала.
Я был к этому готов, но слышать это вслух, стоя перед ней живым, оказалось сложнее, чем я репетировал.
— Я тоже видел, Зинаида Павловна, — ответил я, не моргнув. — По телевизору много чего говорят. Работа у них такая — жути нагонять. Но я знаю Максима не по новостям. Если бы случилось что-то… непоправимое, по-настоящему непоправимое, мне бы сообщили официально. А пока бумаги нет — это всё слухи. Ситуация там сложнее, чем показывают в репортажах.
— А я этому телевизору, как стали про это «МММ» показывать на всех каналах, перестала верить. Вот и сейчас не верю!
Я наблюдал за её «фоном». Плотная серо-голубая стена недоверия вдруг дрогнула. По ней пошла рябь, и сквозь холодные тона пробилась тонкая, едва заметная ниточка. Золотистая. Она вибрировала, как пламя свечи на сквозняке.
Надежда.
Она не верила. Всё это время, пока дикторы в новостях хоронили меня, а юристы делили активы, она сидела здесь, в этой глуши, и отказывалась верить. И сейчас этот незнакомый мужик с пакетами из супермаркета давал ей то, что ей было нужно больше лекарств — право не верить.
Дверь распахнулась шире.
— Максимка мой — он живучий, — сказала она тихо. Губы её дрогнули, складываясь в упрямую линию, но голос не сорвался. — С детства такой был. С гаража упадёт — встанет, отряхнётся. С дерева свалится — опять встанет. Не верю я этим новостям. Не верю, и всё тут. Сердце бы чуяло.
Она отступила вглубь прихожей, освобождая проход.
— Ну, проходи, раз от Максимки. Не топчись на пороге. Чаю попьёшь. На улице-то холод собачий, продрог небось.
Я перешагнул порог.
Стоило двери закрыться за моей спиной, отсекая морозный воздух, как меня накрыло.
Запах.
Это был не просто аромат старого дома. Это была машина времени. Густой, обволакивающий дух печного тепла смешивался с горьковатым ароматом сушёных трав, развешанных под потолком, запахом старого, рассохшегося дерева мебели и той самой специфической, чуть сладковатой нотой лекарств — корвалола или валерьянки.
Запах моего единственного настоящего дома. Запах места, где меня любили не за успешные сделки и не за строчку в рейтинге Forbes, а просто за то, что я есть.
Горло перехватило так резко, будто чья-то невидимая рука сжала трахею. Спазм был болезненным, до слёз в глазах. Я закашлялся, прикрывая рот кулаком, пытаясь замаскировать этот предательский ком.
Бабушка тут же встрепенулась, в её движениях промелькнула та самая, забытая забота:
— Ты что, милок, простудился? Ох, ходите нараспашку… Я тебе сейчас малинки заварю, у меня с лета сушёная, хорошая. Или мёду дать?
— Нет-нет, — я с трудом выдавил из себя слова, справляясь с голосом, который норовил сорваться на хрип. — Всё нормально. Пыль в горле, наверное. С мороза.
Я прошел в комнату, стараясь ступать аккуратно. Старые половицы знакомо скрипнули. Поставил объемистые пакеты на стол. Он был всё тот же — массивный, дубовый, накрытый клеёнкой. Только узор другой — не подсолнухи, как у Гены, а мелкие синие васильки.
Бабушка подошла к столу. Её взгляд скользнул по продуктам, выглядывающим из пакета. Крупы, консервы… и полиэтиленовый пакет конфет, лежащий сверху.
Она замерла. Протянула руку, касаясь шуршащего пакета.
— Конфеты «Коровка», — произнесла она медленно. Подняла на меня глаза. В них снова мелькнула та самая цепкая внимательность. — Максимка всегда «Коровку» привозил. Любил их страсть как, хоть и богатый стал, а от этих конфет не отказывался. Или еще «Рачки» тоже уважал.
Внутри похолодело. Прокол. Глупый, сентиментальный прокол. Откуда помощник, человек-функция, может знать о таких интимных гастрономических мелочах?
Секунда на размышление. Нельзя дать ей усомниться.