Ник Перумов – Смута. Том 1 (страница 79)
– Расстреляют его. Должны расстрелять. Не может быть иначе. Как же иначе-то? Никак. Никак… – бормотал Жадов, словно и не слыша её.
– А если нет? Что тогда?
– Тогда я его с-сам… своей рукой… – и Жадов, наконец, опрокинул в рот стакан самогонки.
Ирина Ивановна и бровью не повела.
– Ложись-ка ты спать, товарищ начдив. Утро вечера мудренее.
Жадов только помотал головой.
– Не могу я спать, Ирунь, дорогая. Прости, что так к тебе… душа не болит, воет душа-то. Яшка эвон, как взглянул в тот ров, так и пьёт беспробудно, пить не умеет, мучается, а пьёт, потому как это ж невозможно, когда такое…
– А Штокштейн где?
– А бес его знает… – Жадов вновь плеснул себе самогонки. – Да и чёрт с ним, не ведаю, где его носит…
– Не нравится мне это. – Ирина Ивановна поднялась, накинула полушубок, застегнула портупею с кобурой. – Возьму-ка я пару надёжных бойцов да и посмотрю, где этот наш «особый отдел» обретается…
– Погоди! – Жадов вмиг протрезвел. Со стуком поставил нетронутый стакан. – Я с тобой. Одну не пущу!
…Однако Штокштейна искать не пришлось – столкнулись с ним, едва выйдя за калитку.
– Товарищ начдив! – нехорошо обрадовался тот. – А я к вам. С новостями и с делами…
Был Эммануил Иоганнович свеж, подтянут, бодр, кристально трезв и в отличном расположении духа. Под мышкой нёс папочку с ботиночными завязками.
– Ну, чего там у тебя? – нехотя буркнул Жадов, поворачивая обратно.
– Нехорошо, нехорошо, товарищ начдив, – Штокштейн покачал головой, узрев стакан самогона. – Употреблять горячительные напитки в боевой обстановке…
– Дивизия ни с кем боя не ведет, Штокштейн, уймись. – Жадов махнул особисту на лавку. – Садись, выкладывай, с чем пожаловал?
Штокштейн неторопливо, с достоинством, уселся, так же неторопливо размотал завязки на папке. Делал он всё это с удовольствием, каждое движение было словно медовый пряник на языке.
– Отмечены контрреволюционные разговоры следующих красноармейцев… – Он принялся перечислять фамилии и должности. – Суровые, но необходимые меры по защите хлебозаготовок и искоренению враждебного революции казачьего сословия не получили должного внимания в партийно-политической работе с личным составом…
– Ты с ума спятил, Шток?! – вскипел Жадов. – Какие тебе, к чёрту, «необходимые меры»?! Баб с ребятишками расстреливать?! Да завтра весь Дон поднимется!
– Успокойтесь, товарищ начдив, – невозмутимо сказал Штокштейн. – И запомните хорошенько – у этой мелкобуржуазной субстанции, пока ещё именуемой «казачеством», своя хата всегда с краю. Поорут, повопят, а как поймут, что советская власть и Красная армия шутки не шутят и в бирюльки не играют – мигом за нас станут. За тех, кто сильнее. Поэтому никакой Дон никуда не поднимется. Расползутся по своим куреням и будут думать, что, может быть, пронесёт. Не пронесёт. Директиву о расказачивании выполнять надо безусловно и безоговорочно, а не вести бесплодные морализаторские разговоры. Всё понятно, товарищ начдив-15?
Жадов сидел бледный, сжав плотно губы, и молчал. Молчал, но так, что Штокштейн вдруг как-то неуверенно заёрзал на лавке и сказал капризным, плаксивым голосом:
– Ну чего вы на меня-то вызвериваетесь, Жадов? Я, что ли, этих женщин с детьми расстреливал? Я только бойцам объясняю необходимость подобных суровых мер. А вот назначенный к вам в дивизию комиссар, товарищ Апфельберг, стесняюсь сказать, пьёт горькую в компании некоей вдовой казачки весьма приятной наружности, что, конечно, несколько извиняет простительную человеческую слабость товарища Якова, но никак не извиняет проваленную им партработу!
– Мы не каратели. – Жадов тяжело поднялся. – Мы с безоружными не воюем. Это царские воинские команды крестьянские бунты подавляли, зачинщиков вешали да расстреливали, остальных пороли до бесчувствия. Мы что ж, такие же, да?! Ничем от них не отличаемся?! – Он почти кричал.
– А вот насчёт пороть до бесчувствия – неплохая идея, – Штокштейн уже оправился, плаксивость из голоса ушла. – Расстрел, конечно, мера действенная, но и землю пахать кому-то надо. План по хлебозаготовкам не только в этом году выполнять надо, но и в следующем…
– Уйди, Шток, а? – отвернулся Жадов. – Видеть тебя не могу. Там, во рву… они все – контра? Бабы, старухи, деды седобородые – все враги? Груднички… ты грудничков видел, Шток? Штыками запороты… А ты мне про партработу… Яшка хоть пьянствует да казачку свою валяет… потому что смотреть на это не может… хоть что-то в нём человеческое… а ты?
– Тогда я своей властью арестую распространителей контрреволюционных слухов и разговоров. – Штокштейн и в самом деле поднялся. – Вот вы взвода мне не выделили, а тогда бы я…
– Убирайся.
Штокштейн помолчал, потом, не прощаясь, поднялся и вышел. Дверью не хлопнул, прикрыл аккуратно.
– Та же история, что и с Сергеевым, – прокомментировала Ирина Ивановна.
– И кончиться должна так же? – Жадов смотрел в пол.
– Не могу ничего утверждать заранее. – Рука Ирины Ивановны слегка коснулась плеча Жадова. – Миша… то, о чём я тебе говорила… власть в революции забирают штокштейны, и добро б только они, но и бешановы. Товарищ Сиверс далеко, товарищ Ленин высоко, не докричишься.
– И что же? – угрюмо спросил начдив. – Делать-то что?
– То, что решили. Найти Бешанова. Найти и уничтожить. Расстрелять перед строем как предателя революции и агента царской охранки, получившего задание опорочить среди трудового казачества светлые идеалы нашей революции.
– Ты так складно врёшь, – вдруг мрачно сказал Жадов, – что и не поймёшь, когда правду говоришь.
Ирина Ивановна помолчала, пальцы её сжимались в кулаки – и вновь разжимались.
– У тебя есть другой план, товарищ начдив? Или будем ждать, пока Бешанов ещё один хутор вырежет, или два, или три? И показатели у него будут отличные. «Ссыпано столько-то пудов хлеба – больше, чем у всех остальных продотрядов, вместе взятых», – передразнила она. Вышло очень похоже на Эммануила Штокштейна.
– Нет у меня другого плана. – Жадов взял недописанное донесение, подержал у глаз, выронил, словно оно не имело уже никакого значения. – Надо всё-таки отправить… в штаб фронта…
Ирина Ивановна кивнула:
– Отправим. Для верности с тремя нарочными и телеграфом. И объявим, что Бешанов есть враг народа и советской власти и что с ним надо поступить соответственно. Дивизия за тобой пойдёт. Сергеевские дружки помалкивают.
– Мы его догоним. Непременно догоним… – Жадов глядел в одну точку.
– Конечно догоним. Они ж хлеб собранный с собой тянут. Обоз тяжёлый, тащатся медленно. Мы хоть и не конница, а поживее шагаем.
Начдив-15 молча кивнул.
Донесения в штаб они отправили. Работающий телеграф сыскался в станице Тиховской, что на развилке дорог из Миллерово на станицы Казанская и Мигулинская. Продотряд – если это и впрямь был продотряд – Бешанова двигался на юго-восток по правому берегу Дона.
Вести о случившемся разносились стремительно. И потому следующий хутор на пути Бешанова решил просто откупиться. Казаки сдали хлеб, сдали и оружие. Бешановцы наложили на хутор «контрибуцию» серебром и золотой имперской монетой, а когда того оказалось недостаточно – забрали все немудрёные украшения с казачек, вплоть до обручальных колец. Правда, расстреляли «всего лишь» одного священника да трёх офицеров. При вопросе, не творили ли насилий над женским полом, казаки окончательно мрачнели и замыкались, а женщины начинали рыдать.
Но хутор был цел.
– Говорил же я вам, товарищ начдив, – у здешних куркулей только выгода и на уме. – Эммануил Штокштейн ехал рядом с Жадовым. В седле он держался едва-едва, мешком, но не ныл. – Собственных баб подкладывают, лишь бы их самих не тронули. И вы их защищаете? И вы товарища Бешанова хотите что, остановить, как бойцы говорят?
Жадов не ответил. Он вообще почти не разговаривал теперь, лишь коротко отдавал необходимые приказы да кивал, выслушивая донесения.
– И вообще, товарищ начдив, я не понимаю – каков боевой план нашей дивизии? Куда мы движемся? Почему не осуществляем разоружение казачьего населения, а также реквизицию и отправку хлеба на ссыпные пункты? – не унимался особист. – И почему вы разрешили примкнуть к нашей дивизии этому казачьему сброду? Контрреволюционному сброду, прошу заметить!
– Я те покажу «сброду»! – вдруг раздался низкий, грудной, но очень красивый даже в гневе женский голос, и с товарищем Штокштейном поравнялась казачка, как влитая державшаяся в седле. Была она, что называется, и молода, и пригожа, отличалась известным дородством, что, впрочем, совершенно её не портило. Щёки румяны от мартовского холода, на голове цветастый тёплый платок, на плечах – полушубок, а на поясе длинный кинжал, явно с Кавказа.
– Даша! – подал голос Яша Апфельберг. Яша, за страшнейшим похмельем, полулежал на подводе. – Даша, ну что ты, ну куда ты…
– Яшенька, – мигом обернулась молодка, – лежи, болезный мой, лежи. Перебрал, так лежи. Так вот, товарищ дорогой, казаки поднялись, потому как изверга этого, Бешана вашего, извести надо. А ты языком мелешь, что худой пёс брешет.
Штокштейн, очевидно, счёл ниже своего достоинства спорить с женщиной (ибо кто спорит с женщиной, тот укорачивает свои годы), но продолжал настойчиво пытать Жадова:
– Так всё-таки, товарищ начдив, я получу ответы на свои вопросы или нет?