Неписатель Нетипичный – Мистика и ужасы. Сборник (страница 3)
Хныканье усилилось. Людвиг замер. Потом, с невероятной, почти комичной осторожностью, он протянул свою руку – широкую ладонь, покрытую старыми шрамами и мозолями, руку, которая час назад накидывала петлю на шею. Он не прикоснулся к ребенку сразу. Сначала его толстый, грубый палец осторожно, как перышком, коснулся края одеяльца. Потом медленно, с какой-то робкой нерешительностью, он начал покачивать колыбель. Нежно. Совсем чуть-чуть. Его лицо, обычно замкнутое и суровое, смягчилось. В уголках глаз, обветренных и глубоко изрезанных морщинами, появились неуловимые лучики. Губы, плотно сжатые днем, разомкнулись в едва заметном, неуклюжем подобии улыбки.
– Тише, тише, воробышек, – прошептал он хриплым голосом, непривычно тихим. Звук был странным, чужим даже для него самого. – Папа дома. Все будет хорошо.
Он качал колыбель, не отрывая глаз от маленького сморщенного личика. Лекарство не помогало, оно лишь продлевало страдания, но палач… Он отдал бы все, лишь бы его мальчик смог жить.
Казалось, вся тяжесть мира и тяжелых мыслей, вся грязь площади смывалась этим тихим покачиванием, этим хрупким дыханием умирающего младенца. Его огромная рука двигалась с непривычной грацией, будто боялась сломать хрупкий стебелек жизни. В этой сцене не было палача. Был просто отец. Неумелый, усталый, отчаянный, но переполненный тихой, глубокой нежностью отец.
Он не кричал, не угрожал – просто стоял у двери в сарай, где хранился топор. Свежая рана на шее зияла темным провалом. Людвиг, наливая ведро воды, замер. Сердце екнуло, но не от страха, а от досады. Опять недосып, подумал он, или прокисшее пиво? Он махнул рукой: «Проходи, не загораживай». Тень не двинулась. Людвиг плеснул воды сквозь нее. Капли со звоном упали на камень. Тень осталась. Он пожал плечами и пошел ужинать.
За Гансом пришел старый еретик, Матиас. Он сидел на колоде для рубки дров, его мутный взгляд был устремлен в никуда. Потом – девчонка, обвиненная в колдовстве за то, что вылечила корову странной травой. Она плакала беззвучно, пальцы вцепились в воображаемую веревку на шее.
Их становилось больше. Не каждую ночь, но часто. Они не говорили, не мстили. Они просто были. Молчаливые, бледные, с метками его ремесла на телах. Как укор совести, в которую Людвиг не верил. Как напоминание о цене его хлеба.
Он старался не смотреть на призраков.
Палач закутывался в плащ и шел в кабак, где его терпели за серебро. Пил, слушал пьяные байки, чувствуя на спине их ненавидящие взгляды даже там. Дома, глядя как его семья ест похлебку, он ловил краем глаза знакомую тень у окна – купца, повешенного за долги. Они голодны? – мелькала дикая мысль. Или просто хотят, чтобы я знал?
Однажды, после особенно грязной казни – бунтовщика четвертовали лошадьми, но парнишка выжил даже после таких страшных ран и Людвигу пришлось добивать – призраков стало невыносимо много. Они заполнили его сарай, стояли вплотную друг к другу, безликой толпой теней с перерезанными глотками, переломанными шеями, отрубленными конечностями.
Воздух стал ледяным и густым, как кисель. Людвиг впервые почувствовал что-то, похожее на страх. Не перед загробной карой, а перед этой немой, навязчивой реальностью их присутствия. Они ощутимо мешали дышать.
Он схватил свой топор – привычный, надежный, единственный источник уверенности. Но рука дрогнула. Он увидел в толпе призраков лицо вчерашнего бунтовщика, юношески-дерзкое даже в смерти. Людвиг выбежал из сарая, топор тяжело свисал из руки. Дождь хлестал по лицу. Он задыхался. Куда бежать? К судье? Тот лишь пожмет плечами. К священнику? Смешно. Его мир – монеты, топор, семья – трещал по швам под тяжестью этих безмолвных свидетелей.
Палач пришел к реке, черной и бурной после ливня.
Вода несла щепки, мусор, чьи-то соломенные башмаки. Людвиг стоял на обрыве, глядя в пенящуюся темноту. Топор в его руке был холодным и чужим. Вот он, мой хлеб, подумал он с горечью. Вот мои навыки. Без него – я ничто. Марта и дети… Он представил их испуганные лица, пустой котел над очагом, умирающего без лекарства сына…
И тогда он услышал шорох. Не призрачный – живой. Его старший сын, семилетний Карл, стоял в нескольких шагах, завернутый в дырявый плащ. Глаза ребенка, огромные и темные, были прикованы к топору в руке отца, а потом – к пустому, казалось бы, месту рядом с Людвигом. Карл смотрел туда с таким понимающим, почти взрослым ужасом, что Людвиг понял: сын видит призраков. Видит то, что всегда видел только он.
Людвиг посмотрел на топор.
На наточенную до бритвенной остроты сталь, на рукоять, впитавшую пот и кровь поколений палачей. Инструмент и одновременно проклятие его рода. Единственное наследство, которое он мог оставить сыну в этом жестоком мире.
Тишина натянулась, как струна. Даже река казалась притихшей. Людвиг взглянул на Карла, потом на невидимую для других толпу призраков, стоявших рядом. Он увидел не просто жертвы – он увидел судьбу. Цепь, где он был лишь звеном, но звеном необходимым. Звеном, которое могло разорваться.
Он не сказал ни слова. Просто резко, почти отчаянно, замахнулся и швырнул топор в черную пучину реки. Тяжелое железо нырнуло с глухим всплеском и исчезло, унесенное стремительным течением.
Карл ахнул. Людвиг почувствовал, как ледяное кольцо призраков вокруг него дрогнуло и начало таять, растворяясь в дожде и ночи, как соль в воде. Они уходили, не оборачиваясь, уносимые тем же потоком, что и топор.
Она задержалась немного дольше остальных призраков и особенно пристально посмотрела на палача. В её взгляде не было осуждения или злости, только… понимание. Взгляд палача и его жертвы пересеклись и палачу впервые в жизни стало стыдно. Стыдно за свое равнодушие и его кровавый труд. Призрак девушки, словно что-то поняв или увидев, молча кивнул палачу и ушел вслед за остальными. Осталась только пустота, свист ветра и мелкий, назойливый дождь.
Людвиг обнял сына, прижал его мокрую голову к своей груди. Он не знал, что будет завтра. Не знал, как будет кормить семью и лечить младшего. Знаний у него не было – только сильные руки, привыкшие к тяжести, да наука как быстрее лишить человека жизни. Может, станет грузчиком? Или могильщиком? Страшно. Голодно. Безнадежно.Людвиг подошел к сыну, встал перед ним на колени прямо в грязь. Руки его дрожали, но не от холода. – Папа? – прошептал Карл, глядя на пустые руки отца и на реку. – Топор… как же мы…
Но глядя в широкие, испуганные, но живые глаза старшего сына, Людвиг впервые за долгие годы почувствовал нечто, похожее на легкость. Груз, тянувший его ко дну, исчез. Вместе с топором. Вместе с тенями.
– Не бойся, – хрипло сказал он, поднимаясь и беря сына за руку. Дорога домой была долгой и мокрой. Он не знал ответа на вопрос Карла. Он не знал, спас ли он душу – свою или сына. Но он знал одно: топор утонул и он больше не отнимет ничей жизни.
И это был первый шаг в неведомое, страшное, но чистое завтра. Дождь струился по его лицу, смешиваясь с чем-то соленым. Он шел, крепко держа руку сына, впервые за долгие годы не чувствуя на плечах незримой тяжести мертвых. Только холодный ветер и слабый, как первый луч сквозь тучи, проблеск чего-то, что могло быть надеждой. Или просто облегчением. А дома его ждал чудом выздоровевший младший сын, играющий с пучком странной травы.
Судья, чернила и совесть
Дождь стучал в высокое, зарешеченное окно кабинета судьи Готфрида фон Лера. Воздух пах сыростью, пылью старых фолиантов и чем-то еще – незримой горечью неправых, но угодных власть имущим, решений, въевшихся в дубовую столешницу.
Готфрид сидел, откинувшись в кресле, пальцы висли над пергаментом. Приговор. Очередной. Молодой подмастерье, Ульрих, обвиненный в краже серебряной ложки у мастера-ювелира. Свидетели – сам ювелир и его пьяный приказчик. Алиби Ульриха – его слепая бабушка – судом не принято. Закрытое дело. Быстрое. Нужное.
Судья вздохнул, звук сухой, как шелест страниц в архиве.
Он взял гусиное перо, обмакнул в тяжелую чернильницу из оникса – подарок Герцога за "усердие". Его рука, привычная к шершавой поверхности пера, почти не дрогнула. Судья поставил дату. Начал выводить имя: "Ульрих, сын Мартина…" Чернила, густые и черные, как смоль, легли на пергамент.
И вдруг… они поплыли. Не растекаясь кляксой, нет. Чернила струились, извиваясь, как живые, формируя контуры… лица. Молодого, испуганного, с широко открытыми глазами. Лица самого Ульриха, каким Готфрид видел его сегодня на скамье подсудимых. На мгновение, в чернильной тени, мелькнул даже образ слепой старушки, тянущей руки к единственному внуку.
Готфрид резко отдернул руку. Перо упало, оставив на дорогом персидском ковре кроваво-черную каплю. Судья зажмурился, провел ладонью по лицу, ощущая грубую кожу и глубокие морщины под глазами. Усталость. Или тот проклятый ревматизм, в этом проклятом городе?
Он открыл глаза. Чернила снова были просто чернилами. Имя "Ульрих" лежало на пергаменте четко и ровно. Готфрид подписал приговор коротким, резким росчерком. "К повешению.". Просто работа и судейский долг перед обществом и властьимущими. Судья запечатал документ сургучом с гербом города – орлом, сжимающим меч и весы, у которых одна чаша явно перевешивала.
Его дом был каменным, солидным, но пропитанным сыростью как весь этот проклятый город. Дом судьи стоял на тихой улочке, где даже крики пьяниц казались приглушенными.