Нэнси Хьюстон – Дерево забвения (страница 25)
Рак желудка у Павла дает метастазы. Всего за год он чахнет, слабеет и умирает. Ему устраивают похороны. Невозможно отрицать, что семья Рабенштейн отнюдь не плодится, а, наоборот, редеет. Дженка решает сохранить красивый дом в Ист-Хэмптоне, все еще лелея мечту, что однажды, несмотря ни на что, его коридоры, комнаты и сад оживит однажды топот маленьких ножек… Но годы идут, летят, а живот и грудь Лили-Роуз остаются все такими же безнадежно плоскими.
Наконец однажды, когда она пригласила чету на свой семьдесят пятый день рождения, Дженка пошла напролом.
— Где мои внуки? — спрашивает она, как только они открывают дверцу машины.
Лили-Роуз бледнеет. Она кладет руку на запястье Джоэля, чтобы не дать ему выйти из машины.
— Эй, куда вы их дели, моих внуков? Спрятали в багажник?
— Джоэль, — говорит шепотом Лили-Роуз, — давай я возьму машину и вернусь на Манхэттен.
— Дорогая, прошу тебя. Это она так шутит.
— Это не смешно!
— Я знаю. Мне очень жаль. Постарайся на нее не обижаться. Ты же знаешь, почему…
— Да, я знаю, но, если бы ты мог объяснить твоей матери, что я не кобыла из Сити-колледжа, которую должен осеменить племенной жеребец из Колумбийского университета, чтобы рожать псевдоеврейских скаковых лошадок, меня бы это устроило. Ты можешь попытаться — хотя бы — вдолбить это ей в голову? Пожалуйста? Джоэль?
И Джоэль отвечает ей, что да, он может и он это сделает.
После обеда, под предлогом помочь матери убрать со стола (потому что она согнулась, постарела, у нее все болит, артроз ее убивает), он идет вслед за ней на кухню и говорит ей ласково, но с укоризной:
— Мама…
— Я знаю, ты мне скажешь, что это меня не касается.
— Нет, нет. Конечно, это тебя касается, я, наверно, должен был сам затронуть эту тему…
— Ну так затронь ее! Затронь! Не стесняйся.
— Ну… Дело в том, что мы пытаемся…
— Прости, что говорю тебе это, — перебивает его Дженка, — но вы оба не молодеете. Тебе сорок восемь лет, твоей жене тридцать три. В тридцать три года у моей матери уже было шестеро детей, ты представляешь себе? Ах! Но сегодня все происходит иначе. В двенадцать лет женщины начинают принимать таблетки, и их тела уже никуда не годятся, они больше не умеют делать того, что им положено!
— Мама, послушай. Дело в том, что мы с Лили-Роуз не совсем уверены, что тело женщины предназначено только для рождения детей, но ладно, здесь, в твоей кухне, мы не будем углубляться в тонкости теории пола. Главное, что, да, похоже, у нас действительно проблема бесплодия. Мы занимаемся этим, и я обещаю держать тебя в курсе. Спасибо, что беспокоишься.
— Вот что бывает, — плачется Дженка тем же вечером по телефону своей лучшей подруге, — когда в двадцать лет пишут диссертации и читают лекции, вместо того чтобы рожать детей. Зачем ей нужны все эти дипломы, ты можешь мне сказать? Ее муж — очень уважаемый профессор, даже исключительный, зачем же ей надо писать семьсот страниц про женщин-артисток, которые убили себя? Или разглагольствовать о европейском романе перед бандой чернокожих и латиносов, которые ковыряют в носу и слушают плеер, пока она говорит?
Манхэттен, 2007
Ни с того ни с сего в субботу утром, за завтраком, Лили-Роуз говорит тебе самым веселым голосом:
— Слушай, дорогая, что, если я приглашу тебя пообедать в Гарлеме? Мы можем встретиться у меня на работе, я покажу тебе кампус.
— Но… зачем? — спрашиваешь ты, и на тебя накатывает неудержимое желание стать маленькой, как Алиса, и спрятаться в чашке с хлопьями.
— Но… потому что я там работаю! Мне вдруг подумалось, что ты бываешь в кампусе твоего отца с рождения, а в моем еще не была ни разу. И будет здорово пообедать в Гарлеме, правда?
Ты не знаешь, как отказаться. Ты дуешься, тебе страшновато; ты закругляешь субботние утренние дела, заканчиваешь делать уроки, потом едешь сто четвертым автобусом до Сто тридцать пятой улицы и идешь пешком на восток. Лили-Роуз в чем-то права, это действительно несколько шокирует: ты провела всю свою жизнь на Сто девятнадцатой улице, но еще никогда ноги твоей не было в Гарлеме. Жизнь семьи ориентирована к югу: Музейная миля[38], Линкольн-центр, Гринвич-Вилледж, Хобокен, Лонг-Айленд…
Несколько минут от автобусной остановки до Сити-колледжа погружают тебя в кипящий котел смятения. Женские взгляды тебя оценивают, мужские ласкают. Какие-то торговцы заговорщицки тебе улыбаются, какие-то молодые мамочки даже здороваются. Уставившись в тротуар, ты идешь нетвердой походкой, тихонько умоляя их не обращать на тебя внимания.
Когда ты наконец врываешься в кабинет Лили-Роуз, та вовсю барабанит по клавиатуре своего компьютера. Вот и ты! — восклицает она, искренне обрадованная, повернувшись в кресле.
Она ведет тебя в афро-карибскую забегаловку на бульваре Фредерика Дугласа. Когда вы входите, головы посетителей поворачиваются: Лили-Роуз здесь единственная белая. Вы наполняете тарелки рыбой, листовой капустой, картофелем и пикантным соусом, взвешиваете их, берете в холодильнике банки имбирного лимонада, выбираете столик (в углу, чтобы не отвлекал телевизор) и усаживаетесь друг против друга.
Ты напряжена. Ясно, что Лили-Роуз решила тебе что-то сказать, и, похоже, она тщательно подготовила свою речь — по крайней мере, в уме, если не письменно. Наконец она глубоко вдыхает и начинает:
— Спасибо, что пришла ко мне сегодня, моя милая. — Ты терпеть не можешь, когда она называет тебя
Ты заливаешься краской.
— Я не могу тебе сказать, как была горда и взбудоражена, пустившись в это семейное приключение с твоим отцом. В тот день, когда тебя принесли в Батлер-холл и устроили в твоей комнате, ты сразу уснула в кроватке с сеткой, а мы с Джоэлем повернулись друг к другу и сказали в один голос: «Мы сделали это!» Я была без ума от радости, Шейна, надеюсь, что ты это знаешь. Это видно на фотографиях в наших альбомах.
У Лили-Роуз дрожит голос. Она отводит взгляд и смотрит сначала на неоновые трубки на потолке, потом на толстую кассиршу, которая подпиливает себе ногти, наконец на других клиентов. И начинает плакать.
— Я сразу вернулась к работе. Няни занимались тобой днем, но… довольно часто мне приходилось задерживаться на работе допоздна. А Джоэль чаще работал дома и видел тебя больше, чем я. И вы были спаяны, как… будто волшебным клеем склеены, понимаешь? Просто неразрывно. И конечно… несмотря ни на что… была и генетическая связь. Я не хотела зацикливаться на этом, я даже поклялась себе этого не делать! Но это было так, никуда не денешься, и я не могла этого забыть.
Слезы текут из уголков ее глаз. Тебе все больше не по себе.
— Возвращаясь с работы к семи часам, я заставала вас вот так, — она сжимает руки так крепко, что белеют суставы, — и мне казалось, что… что для меня не осталось места, понимаешь? Джоэль был твоим отцом, твоей матерью, твоей луной, твоим солнцем, твоим небом… Рядом с ним в чем еще ты могла нуждаться? Часто, когда я брала тебя на руки и прижимала к себе, ты плакала и тянула ручки к Джоэлю. Меня это, конечно, ранило. Джоэль говорил мне, что это всего лишь этап и не надо воспринимать так трагично… но мне стало… нестерпимо. Мне казалось, что я все погубила, Шейна. Казалось, что я недостойна называться матерью. Это создало напряжение между мной и твоим отцом. Уж не помню, сколько сеансов я разбиралась в этом с доктором Ферзли…
Ты озираешься. К счастью, шумит вентилятор и бормочет телевизор, так что речь Лили-Роуз не слышна другим посетителям.
— Я уже говорила тебе о моем детстве. Но чего ты не знаешь, так это того, что маленькой, по причинам, которых я не буду здесь перечислять, я всегда чувствовала себя лгуньей. Это ужасное ощущение, Шейна. Мне понадобились годы психотерапии, чтобы его преодолеть… И вот тогда, когда мы с твоим отцом приняли это замечательное решение стать родителями, оно ко мне вернулось с новой силой. Я шла погулять с тобой в коляске, заходила в магазин, в банк, не важно, я представляла тебя как мою дочь, и тут люди:
Крупные слезы катятся по щекам Лили-Роуз и падают на капустные листья. Она не притронулась к своей тарелке. Другие посетители теперь открыто вас рассматривают; ты, Шейна, закаменела от стыда.