18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Навид Кермани – Алфавит от A до S (страница 8)

18

На встрече с читателями отклоняешься от плана и начинаешь рассказывать о Чечне, пока не доходишь до недавних войн. Слушатели широко раскрывают глаза, и ты чувствуешь, как тебя переполняет вдохновение. На самом деле это вдохновение исходит от тебя самой. В середине фразы тебе приходит в голову, что, сколько бы понимания ты ни пробудила, в Чечне от этого ничего не изменится.

Позже, в ресторане, у тебя нашлись бы анекдоты, чтобы поддержать разговор, который, кажется, не закончится никогда – пусть даже не сказано ничего важного, ничего, что имело бы значение для кого-то из сидящих за столом. У тебя есть два, а может, и три подходящих замечания, которые по остроумию и оригинальности не уступают замечаниям остальных присутствующих, – ты уже опробовала их в других беседах, остальные присутствующие тоже уже опробовали мысли, которые озвучили за этим столом, никто не говорит ничего, что имело бы значение. Но где вы на самом деле, пока обмениваетесь словами, анекдотами, политическими оценками? Где ваши сердца?

Уверена, что спроси ты об этом вслух, то подняла бы главные темы – любовь, смерть и предательство.

«Сколько раз я рассказывал Эстер свои сны», – пишет рассказчик в произведении Аттилы Бартиша «Спокойствие» [9]. Ее любопытство почти маниакально, словно это какой-то ритуал: она укладывается рядом, и если бы кто-то их увидел, то подумал бы, что это воплощение идиллии, но на самом деле ничего идиллического здесь нет. Это скорее похоже на то, как мужчина рассказывает новой возлюбленной о своих прошлых женщинах, обычно по ее настойчивой просьбе. Она жаждет знать все, и мужчина попадает в ловушку: если он не может вспомнить какую-то деталь, он выдумывает ее на ходу. Вдруг он замечает, как она закусила губу до крови и раздавила сигарету в пепельнице. Ее не волнуют его бывшие женщины, только его сны, ведь она сама никогда не может вспомнить свои. Ей кажется, что она лишена половины жизни, и, возможно, это действительно так. «Мы скорбим по своему собственному „я“, что искалечено жизненной суетой, – пишет Петер Альтенберг. – И скорбь эта зовется чувством стыда».

В отличие от моего участия в присяге, за которое меня разорвали бы на части доброжелатели, присутствие министра на моей встрече с читателями казалось выгодным для нас обеих: она выигрывает от моей репутации честного человека, а моя книга – от ее известности. Но стоит ей начать говорить, как демонстранты разворачивают транспаранты с балконов и обвиняют ее в убийствах. Считают ли они меня соучастницей? Судя по голосам, они очень молоды и, возможно, потому так взволнованы. Мне кажется, что они дрожат не столько от гнева, сколько от волнения.

Увы, подготовились они плохо. Министр легко опровергает обвинение в том, что, раз она продала танки, то несет ответственность за войну, указав, что танки были поставлены предыдущим правительством десять лет назад, а нынешнее правительство прекратило поставки оружия в обсуждаемую страну. Она подробно комментирует объемы экспорта оружия; правда это или нет, сразу и не скажешь, но в итоге ей удается перевернуть ситуацию и выставить демонстрантов обычными крикунами, у которых нет аргументов.

Я сижу рядом с министром, которой чуть не пообещала принять участие в присяге, и думаю: тридцать лет назад я бы стояла наверху, среди демонстрантов, и тоже кричала бы. Я не показываю этого (а почему, собственно?), но я рада, что демонстранты набрались смелости и выразили свое несогласие, в том числе и со мной, ведь я не возражаю министру, умной, начитанной женщине, не убийце. Она, безусловно, стремится к власти и заботится о своем имидже, но она отказалась от своей предпоследней должности, чтобы ухаживать за отцом, чему я нашла подтверждение в интернете. Сколько из тех, кто сегодня в зале, сделали бы то же самое? Но дело не в том, хорошая она или нет. Как министр, она цель протеста, и я вместе с ней, ведь сижу рядом.

Меня трогает, что после того, как шум утих, демонстранты внимательно слушают, когда я рассказываю о своем путешествии, о прошедших войнах и тех, что идут сейчас, о немецкой вине и страхах, которые охватывали меня на фронтах. Означает ли «никогда больше» [10] отказ от войны или нежелание больше закрывать глаза на происходящее?

Позже я узнаю, что молодые люди покинули зал сразу после своей акции, так и не дослушав мое выступление. Я обращалась к ним напрямую, но они к тому времени уже ушли. Оказывается, у них были с собой краски и яйца, которые, к счастью, они не использовали. Видимо, они осознали, что после полученных ответов насилие было бы лишним, тем более что правдивые это ответы или нет – они сказать не могли. Как бы то ни было, я рада, что мой новенький пиджак не пострадал.

Просыпаюсь резко, как от испуга, – кажется, это первый раз, когда мне приснилась покойная мать. Мы были на озере: мой сын, сестры, зятья, племянники и племянницы купались, и я тоже плескалась где-то вдалеке, но моего мужа нигде не было. На берегу стояли другие родственники, это походило на семейную прогулку или какое-то мероприятие, посвященное памяти матери, которая не присутствовала, но была смыслом встречи – возможно, это было на Эльбе, у воды или в самой воде.

Потом я оказалась на деревянном мостике, одна, и вдруг горе пронзило меня, словно удар молнии, так сильно, что я начала всхлипывать, но слез не было. Я упала на колени, по-прежнему одетая в купальник, и наклонилась вперед, закрывая лицо руками. Кто-то подошел сзади – не мать, кто-то другой, мужчина. Мой муж? Но ведь моего мужа не было рядом, когда умирала мама, его не было ни в траурном зале, ни на кладбище, ни на Чехелом, ни когда я возвращалась домой – это было страшнее всего. Этот кто-то коснулся моего плеча, моей дрожащей спины. Постепенно я успокоилась, встала, но, когда оглянулась, никого не было рядом, только какие-то люди вдали – возможно, моя семья, возможно, просто незнакомцы. Горе время от времени накрывало меня, как волны, уже не так сильно, но без слез, лишь с редкими всхлипываниями.

И вот она появилась рядом, моложе, чем при последней встрече, еще не согнувшаяся от болезни, она стояла чуть позади меня, спокойно, не отстранялась, но и не приближалась, на меня не смотрела или, может, все-таки смотрела? Да, смотрела – мягко, дружелюбно. Я никогда не замечала у нее такого взгляда при жизни, только теперь, на фотографиях. Она стояла там, моложе, чем при смерти, с ангельским лицом, как в гробу, прежде чем его накрыли саваном, – этот последний мирный образ перед ужасом последней встречи – стояла прямо, безучастно, но дружелюбно, когда я повернулась к ней, ей не было плохо, она видела меня, я хотела заговорить, хотела сказать: «Мама». Сказала ли? Кажется, я проснулась в ту секунду, когда она должна была ответить.

Гастроли, во время которых я каждый вечер читаю одни и те же слова, бледнеющие с каждым выступлением, зачастую приносят ненужные, но порой приятные, пусть и неестественно частые встречи с забытыми людьми. Бывшие одноклассники, однокурсники, разбросанные по всей стране, сотрудники издательств или редакторы, вышедшие на пенсию, иначе у них не было бы времени прийти на мое выступление. Сегодня, например, я встретила женщину, с которой познакомилась десять лет назад в отделении неврологии. Летом у нас обеих будет последний контрольный осмотр.

– Все могло сложиться иначе, – сказала я, и мы одновременно вздохнули. Вместо разговоров о нейронах мы обсуждали наши неудавшиеся браки, что, пожалуй, было лучше.

Снова снилась мать, снова у озера: на этот раз она лежала в воде на спине, старше, чем вчера, а моя сестра сидела на ней, хотя я знала, что это невозможно, ведь сестра уже взрослая, но во сне она постепенно уменьшалась. Все, кто уже пережил утрату, говорили, что настоящая скорбь приходит с запозданием. Похоже, требуется время, чтобы осознать случившееся.

Маме хорошо – теперь я буду держать это в голове. Она выглядела не такой молодой, как в предыдущем сне, но и больной не казалась. С лица ее не сходила спокойная, почти ироничная улыбка, которую я никогда прежде у нее не замечала. Я не могла заглянуть ей в душу, но видела, что она не страдает. По крайней мере, не было никаких признаков того, что она страдает, что само по себе многое значит. Возможно, она выглядела немного грустной, но и это, скорее всего, просто мое воображение, как когда ты видишь в глазах животных человеческие чувства. В любом случае она не страдала. К сожалению, я не могла ни говорить с ней, ни даже просто позвать – сон исчез раньше. В конце концов, скорбь вращается не вокруг нее, а вокруг нас. Умершие не страдают, им хорошо; живые же остаются в одиночестве и грустят о своей участи.

От одного вопроса к следующему – она обычно избегает этой темы в компаниях, прошло уже два года, но я спросила так искренне, что она не захотела лгать. Мы не виделись семь лет, никогда не были особенно близки. Семь лет! Понимаю, что вопрос о том, как она поживает, заставляет ее нервничать, и спешу добавить: после сорока математически невозможно прожить семь лет без каких-либо ударов судьбы. И пока я произносила эти слова, мне самой стало неловко от этой вымученной мудрости. Однако для нее это замечание кажется новым и в каком-то смысле успокаивающим. Она сразу же рассказывает, что два года назад умер ее муж. Да, тот самый. Аневризма, все произошло очень быстро. Дети более-менее оправились. Вскоре мы уже говорим обо мне. Она не может поверить в мой развод – ей казалось, что мы были в таком согласии, в гармонии, несмотря на различия. Я отвечаю, что даже семь лет назад это было не совсем так. Она удивляется: не догадывалась. А я тогда не могла знать, что ждет ее. Каждая из нас внезапно оказалась одинока.