Натаниэль Миллер – Воспоминания Свена Стокгольмца (страница 50)
– Спасибо Макинтайру и черт его дери одновременно, – сказал я, не обращаясь ни к кому. – У нас в хижине места не осталось.
Когда, судя по внезапно воцарившейся тишине, моряки оставили Скульд в покое и уехали, а я вышел из хижины осмотреться, одинокий моряк, к моему изумлению, тщательнейшим образом перебирал ящики, словно стараясь каталогизировать каждый из них. Шлюпка уже вернулась к кораблю. Скульд стояла в двадцати осторожных шагах от мужчины и опасливо его оглядывала. Она не хуже моего понимала, что это не моряк.
– Ваш корабль уходит! – закричал я ему с порога. – Если не хотите зимовать в Рауд-фьорд-хитте, вам лучше окликнуть друзей. Видимо, они о вас уже забыли!
– Черт побери тех, кто складывал этот груз! – с сильным раздражением отозвался прибывший. – Бардак полный!
– Тапио! – воскликнул я и необутым заковылял к берегу, чтобы его поприветствовать.
Мои объятия Тапио принял с усталой обреченностью. На этот раз мы с ним не виделись четыре с половиной года, и, хотя я периодически слышал от Макинтайра о его деяниях, напрямую мы никогда не общались. Тапио не слишком любил писать письма и редко имел адрес. Наша дружба всегда держалась на терпении и физическом присутствии. Именно это ее подпитывало.
– Ты всегда приезжаешь неожиданно, – проговорил я. – И всегда нас радуешь.
– Лучше приятно удивлять, чем разочаровывать, – отозвался Тапио, и по его взгляду я почувствовал, что он доволен.
– А где Сикстен? – спросил я, обращаясь наполовину к себе. – Он будет в восторге от твоего приезда.
– Ну, Сикстен поприветствовал меня двадцать минут назад. – Наверное, неудивительно, что ты это не заметил. Сейчас он на склоне холма, в чем-то валяется.
Я положил руку Тапио на плечо.
– Хельга уехала. Три года назад, весной.
– Я в курсе, – отозвался Тапио. – Я здесь, чтобы начать обучение Скульд. И продолжить твое.
– Мы с ней уже начали учиться, – заявил я, многозначительно на него глядя.
Тапио фыркнул.
Так начался период дяди Тапио. Вопреки дежурным напоминаниям, что я ей не отец, меня девочка называла папой – таким образом, Тапио становился моим братом. К занятиям с ним Скульд приступила с готовностью и врожденным талантом, который удивил даже его. За год она узнала куда больше, чем когда-либо я, о кочевых циклах карибу и гаг, о четырнадцати разных способах охоты на тюленя, о том, как правильно разделывать тушу медведя; как определить, что приближается паковый лед; как жарить яйца, чтобы получились съедобными, и все остальное, что важно для шпицбергенского охотника. Стремительно накапливающимися знаниями и опытом Скульд передо мной никогда не кичилась – она вдохновляла меня работать лучше. Нет, даже не совсем так. Порой ее энтузиазм подвигал работать меньше, ибо потребность в моих усилиях стремительно таяла. В Скульд Тапио наконец нашел ученицу, которую давно искал; человека, с которым можно поделиться багажом жизненного опыта.
К моей огромной гордости и ее удовольствию, одобрение Тапио высказывал открыто.
– Умение беззвучно передвигаться по местности подобно музыке, – говорил он Скульд. – Можно сказать, с тобой я чувствую себя не столько учителем, сколько музыкантом.
Каждый вечер после того как Скульд засыпала, мы сидели за столом и либо работали молча, либо негромко обсуждали самые разные темы. Казалось, первые дни нашего знакомства в Кэмп-Мортоне минули совсем недавно. Тапио не менялся; куда спокойнее я чувствовал себя рядом с человеком, незыблемым как скала, у которого большой мир вызывал неиссякаемое любопытство. Разумеется, по любым вопросам у Тапио имелось свое мнение, зачастую укоренившееся, но его любопытство было безграничным.
Мы обсудили убийства в Пирамиде. Основные моменты Тапио знал от Макинтайра, но поскольку убивать доводилось и ему, взбудоражило его не само происшествие, а рассказ об агонии Хельги. А я говорил о Людмиле, писать которой считал слишком рискованным. Я ужасно тосковал по ней, пока наконец не понял, что ради сохранения наших со Скульд жизней отчаяние мне придется подавить. Сейчас оно дремало, как старый ожог, который воспалится при натирании или если темная ночь станет слишком тихой. Так или иначе, но Макинтайр письмом сообщил мне сплетню о том, что Миша с Людмилой бросили «Свинарник» (или же их отстранили от дел) и вернулись в Россию-матушку. Людмила стала недосягаемой для меня. Тапио, со своей стороны, стал куда тактичнее к чужим сердечным перипетиям, однако одобрял подавление чувств как эффективный способ с ними справиться.
Еще я говорил с Тапио об Илье, жизнь которого была покрыта мраком. Первый год после инцидента в Пирамиде мы с Ильей постоянно переписывались. Вместе с Макинтайром они, пожалуй, были единственными корреспондентами, с которыми я так усердно поддерживал связь. Как выяснилось, Илья и впрямь вернулся в Киев и работал на полставки портным. По его словам, он также публиковал в местной газете статьи, изредка памфлеты и трактаты. Как всегда он и не думал соблюдать осторожность.
– Бедняга! – сказал о нем Тапио. – Анархисты – люди доброжелательные, но чрезмерно доверяют человеческой натуре. Согласен, очень оригинально считать, что малые группы людей объединятся ради целей, которых нужно достичь. Разве не нужно им странствовать по дорогам? Обучаться в университете? Обращаться за медицинской помощью?
– Уверен, окажись Илья здесь, он сказал бы, что социалисты верят в человечество еще больше, так как доверяют малым группам людей править от имени всех остальных.
– Веский довод, – признал Тапио.
Насколько мне было известно, Тапио в жизни не уступил ни по одному вопросу, и хотя формально довод принадлежал Илье, меня распирало от удовольствия.
Помимо меня, Илья писал и Макинтайру: они посылали друг другу табак, обмениваясь мнениями о пряности латакии и оптимальном соотношении турецкого табака и сладкой вирджинии. Я в этом вопросе едва разбирался и в премудрости не вникал. На определенном этапе к беседе подключился Леон, отец Ильи, потому что не соглашался с ними во многих тонкостях и, много лет проработав у табачника, заслуженно являлся экспертом в этой области. Леон тоже начал оживленную переписку с Макинтайром, и теперь в конвертах от Ильи приходили многопоколенные трактаты о том, как правильно сушить «Черный Кавендиш».
Потом, весной 1932 года, Макинтайр получил конверт с советской маркой, который был легче обычного. В конверте было только короткое письмо от Леона, сообщавшего, что Илью схватили.
Очевидно, Илью несколько раз предупреждали, что нужно перестать публиковать политические статьи или сменить тон, но он, как всегда верный себе, предупреждения игнорировал. Однажды Леон вернулся домой с работы и обнаружил, что сына нет. Все вещи Ильи оказались на месте, даже его трубка. Илья так и не вернулся. Советские граждане, выражавшие малейшие признаки политического недовольства, исчезали направо и налево; ходили слухи о тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях в Восточной Сибири, и Леон предполагал, что его сына уволокли в одно из таких страшных мест. Источников информации у безутешного отца не было. Леон боялся, что неосторожным высказыванием поставит под удар себя, других своих детей и внуков. Больше мы об Илье не слышали.
В январе, посреди относительно сложной зимы, Тапио на время уехал в Бискайяхукен, а оттуда – восстановить хижину в Рейнсдирфлии у Мыса Приветствия, где я бывал редко. Он думал, что паковый лед может пригнать на самое северное побережье белых медведей. Скульд умоляла взять ее с собой, но я объяснил, что каждому взрослому нужно время для себя – пожалуй, для Тапио особенно.
– А как насчет тебя, папа? – спросила Скульд. – Тебе время для себя не достается.
– Верно, дорогая моя, только у меня нет выбора.
На север и обратно Тапио странствовал несколько раз. Однажды он таки взял с собой Скульд, и в Брюснесет девочка вернулась с рассказами, по которым Рейнсдирфлия и Баскский Крюк напоминали самую настоящую сказку. На Шпицбергене Скульд нравилось решительно все.
После очередной экспедиции на север Тапио рассказал мне, что встретил одного из наших соседей, некоего Риттера, который вместе с женой зимовал в Сером Крюке, сумрачном месте, вечно пасмурном из-за тучи, закрывающей другой берег Вудфьорда. Очевидно, Риттер попал в особо неприятную метель и искал убежище в Бискайяхукене. Тапио не мог отказать попавшему в беду охотнику, хотя и считал, что Риттер злоупотребил гостеприимством на пару-тройку дней.
– Немцы, – изрек Тапио.
– Господи! Ты ведь, кажется, их не любишь?
– Не исключено, что они австрийцы. В любом случае особой разницы нет: говорят они на том же отвратительном языке. Этот Риттер – неотесанный грубиян. О своей жене он говорит, как о служанке. Он даже не научил ее охотиться и ставить капканы. Как она выживет, если он погибнет, что более чем вероятно? По крайней мере, их сопровождает норвежец, который кажется знающим. Без него им точно не выжить. Его жена только и делает, что готовит и шьет.
– Ну, нам шитья и готовки тоже хватает.
– Не будь тупым.
Изюминкой рассказа Тапио было то, что, к его радостному изумлению, Риттер знал обо мне. Каким-то образом из-за моего отшельничества мои поступки привлекали определенное внимание и обросли множеством дичайшего вымысла. Очевидно, я стал довольно известен, по крайней мере, на Шпицбергене. При этом мало кто знал, как я выгляжу, ни тем более как живу. Поэтому когда Тапио отказался назвать свое имя или за четыре дня невольного соседства с Риттером признать, что знает по-норвежски больше трех слов, Риттер естественно предположил, что Тапио и есть Свен-Стокгольмец. Тапио не спешил развеять недоразумение, частью потому что не желал по-настоящему знакомиться с Риттером, частью ради своего приятеля Хильмара Нойса: старый зверолов мог пересечь пол-архипелага на собачьей упряжке, лишь для того чтобы привезти письмо и рассказать пару баек, – которого подобное стечение обстоятельств сильно позабавило бы.