Натаниэль Миллер – Воспоминания Свена Стокгольмца (страница 43)
– Думается мне… – начал Миша, не без труда подбирая слова. – Думается мне, что для такого признания потребовалась недюжинная смелость и огромная сила воли.
Лишь тогда я с невероятным изумлением осознал, что этот человек не разгневан, а смущен.
– Свен, я уважаю твое мнение, – продолжал Миша. – Твой внутренний компас не врет, даже так близко к Северному полюсу.
Я ушам своим не верил. Этот громила, в битве махавший секирой, как другие мужчины – мечом, только что услышал об измене жены и в ответ сделал мне комплимент.
– Миша, я не понимаю. Ты не злишься? – спросил я.
– Нет, нет! – Он замахал руками. – Собирать вещи не нужно. Будет очень жалко, если ты так скоро от нас уедешь. Сядь. Если у тебя нет срочных дел, я приготовлю тебе кофе и объясню.
Я сел и стал ждать. Через несколько минут Миша принес мне кофе в глиняной кружке, явно вылепленной его ручищами. Он сказал, что у них с Людмилой «договоренность». Сказал, что знает о нашем романе; он все понял во время первого завтрака, когда увидел, как я смотрю на нее, а она на меня. Сказал, что у них брак по расчету. Что они дружат всю жизнь. Что они понимают друг друга на труднообъяснимом уровне, ссорятся и поддерживают друг друга, как брат и сестра. Детьми они вместе работали, вместе бегали в полях и слышали одобрительный шепот родителей. Когда они повзрослели, а их сверстники начали создавать семьи, Людмила и Миша заключили договоренность. Людмила не желала привязывать себя к мужчине, особенно к малознакомому. Она желала путешествовать, желала слышать другие языки, но в сопровождении друга, а не под ревностным оком хозяина. Миша, со своей стороны, не хотел жениться. Он знал, что это от него ожидается; знал, что ему не поздоровится, если он продемонстрирует отсутствие интереса. Однако суть его положения заключалось именно в этом – в отсутствии интереса. Мужчин Миша не предпочитал – он много размышлял об этом, прислушиваясь к себе. Он просто не испытывал физического влечения ни к кому. Он очень любил Людмилу, но чисто по-родственному. Так они стали мужем и женой, хозяином и хозяйкой «Свинарника», бесконечно радуясь компании друг друга. Миша мог быть благонравным добытчиком, которого хотели видеть люди, а Людмила – спокойно путешествовать, не опасаясь неприятных вопросов.
Когда Миша закончил свой рассказ, его лицо обрело привычную безмятежность. Какое-то время мы сидели молча: я размышлял о сердобольной оригинальности их договоренности и о том, как плохо я знаю этот мир.
– А как же Людмила? – наконец спросил я. – Почему она мне раньше не рассказала? Думаешь, она потешалась надо мной?
– Нет, нет, – возразил Миша. – Я предположил бы, что она не сочла себя вправе обсуждать мои пристрастия, как я не желаю обсуждать ее пристрастия. Секрет мы с ней храним очень давно. От старых привычек легко не избавиться.
– В самом деле, дружище, – подтвердил я.
– Но не исключено, что она на тебе потренировалась. Юмор у нее очень черный.
В Пирамиде мы прожили два месяца. Время было очень счастливое. Б
В начале октября Хельга предложила мне уехать следующим же кораблем до Лонгйира, но я запротестовал:
– До замерзания из Ис-фьорда уйдет еще немало кораблей. Зачем спешить?
– Затем, дядя, что на севере океан замерзает раньше, чем здесь. Полагаю, добираться до Рауд-фьорда по суше тебе не хочется?
Рауд-фьорд. О своих охотничьих угодьях я не вспоминал неделями. Приятно было на время забыть о своих обязанностях, но они никуда не делись. Они ждали меня. Да и Макинтайр был бы рад повидаться с нами, пока мы не исчезнем на зиму.
Недолго – совсем недолго – я думал о том, чтобы остаться в Пирамиде. Я мог бы вернуться к работе в шахте. Ради шанса остаться с Людмилой попробовать вполне стоило. Но я понимал, как нелепо все получилось бы, каким дураком я стал бы в своем жалком, зависимом положении.
В итоге мы приготовились к отъезду, а прощание с Людмилой напоминало доттл – последние смолистые комки табака в трубке, грубые, горькие, но пропитанные воспоминаниями обо всем, что было раньше. Мы с Людмилой не то что обещаниями, даже ласковыми словами не обменялись. Только я не сомневался, что люблю ее.
Возвращаясь в Рауд-фьорд после трехмесячного отсутствия, я испытывал противоречивые эмоции. Вроде бы дом – знакомой казалась абсолютно каждая мелочь, – но при этом холодный и непостижимый. Я с облегчением вернулся в свое царство тишины, далекое от шумной толпы, но уже скучал по Людмиле. До поездки в Пирамиду я успел забыть, как остро человек нуждается в тепле общения с себе подобными. Забываешь и нужды не чувствуешь. А вот сейчас я снова вспомнил.
Когда мы обогнули мыс и бросили якорь в Элисхамне, Брюснесет показался глухоманью. Да, он был мирным. Безусловно, красивым. Но суровым и монохромным, так как его палитра целиком состояла из арктических элементов. Даже Рауд-фьорд-хитта, единственный видимый знак человеческого вмешательства, казался очередным серым камнем, съежившимся и неподвижным. Воспоминания об Эберхарде ледяным потоком залили полости в моей груди. С тех пор как наш корабль отчалил от Пирамиды, я снова начал думать о нем с большей регулярностью, а теперь, когда мы приближались к фьорду, его фьорду, его призрак набрал силу. Хельга вошла в шлюпку с двумя норвежскими моряками и стиснула зубы. Наверное, ее, как и меня, одолевало отчаяние. Я мрачно гадал, переживет ли кто-то из нас зиму в таких условиях.
Но вот моряки налегли на весла, и, когда шлюпка приблизилась к берегу, Хельга воскликнула:
– Дядя, там свет! В хижине свет!
Я прищурился, но мой затуманенный глаз не видел ничего. Трепещущее сияние воды отбрасывало на хижину причудливые тени. Возможно, так лучи заката отражались на оконном стекле. Я промолчал. Потом с обычным хрустом и скрежетом шлюпка причалила, и, когда норвежцы выскочили на берег, чтобы помочь выгрузить несколько тяжелых ящиков с привезенными из Лонгйира товарами, я услышал лай. Донесся он издалека, и мой мозг не воспринял его как странность, пока я с острой болью в сердце не вспомнил, что Эберхард нас больше не встретит: боль от самых глубоких ран не стихает никогда. Но вот лай раздался снова. Это тюлень лаял? Нет, звук доносился с берега.
Потом я увидел человека, на лыжах спускающегося по склону Брюсвардена. Он был в паре сотен метров от хижины и волок сани. Дурное предчувствие охватило меня, я вдруг пожелал сполна насладиться гибельным одиночеством, которое предлагали мои охотничьи угодья. Когда Хельга тепло попрощалась с норвежцами и мы поднялись на берег, лыжник уже подъезжал к Рауд-фьорд-хитте и совершенно уверенно снимал с плеч веревку. Перед ним бежала крошечная фигурка, похожая на комок сырых водорослей. Двигалась она поразительно шустро. Фигурка подскакивала, путалась в ногах, без умолку лаяла. Потом она бросилась на меня, рыча, взвизгивая, скуля, кусая каблук моего сапога. Я поднял ногу – фигурка поднялась вместе с ней – свирепая, нелепая, совершенно не обеспокоенная своим новым положением. Щенок размером с крупную амбарную крысу!
– Только глянь на этого наглеца! – сказал я Хельге, потом с некоторым шоком пронаблюдал, как лыжник, отстегнув лыжи, открывает дверь Рауд-фьорд-хитты и заходит. Без единого слова приветствия! Дверь он оставил открытой.
Когда я вошел в хижину, щенок с прежним упорством цеплялся мне за сапог, а лыжник склонился над дровяной печью и кочергой сгребал красные угли. Стоял он спиной ко мне.
– Вы кружным путем, огибая Шпицберген, добирались? – спросил он. – Я две недели вас жду.
– Тапио! – воскликнул я и, вопреки радости от встречи со старым финном, других слов не подобрал.
Тапио обернулся и внимательно меня оглядел. Лицо у него осталось таким же ухоженным, как я помнил, разве что прибавилось морщин вокруг глаз от постоянного прищуривания на полярное солнце.