18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Натаниэль Миллер – Воспоминания Свена Стокгольмца (страница 28)

18

Однако Тапио, разумеется, не ошибся – выполняя сложные поручения, я выбрался из черной пучины. Отвлечься оказалось несложно. Летом в Рауд-фьорде фантастически красиво. Постоянно забываешь, что среди лунного пейзажа может расти что-то зеленое и что любая растительность может превратить архипелаг в зеленые просторы. Север и восток архипелага – сущая Арктика, если столь субъективный термин допустим. Вдоль западного берега, находящегося под влиянием Западно-Шпицбергенского течения, есть немало мест, напоминающих север Швеции летом, – там луга, папоротник, дикие цветы и ива. На севере по-настоящему зеленые участки можно найти лишь под птичьими скалами, где голый камень тысячелетиями поливался пометом. Остальное едва покрывается растительностью даже в разгар лета, ведь там нет теплых атлантических течений, которые смягчили бы беспощадный холод Арктики, и ледовые повреждения очень сильны. Горные впадины зарастают пучками травы. В Рейнсдирфлии можно найти – олени ведь нашли – полузащищенные тундры с альпийским лисохвостом или еще чаще с бурой снеговой ожикой. Нужно же оленям что-то есть. Но даже в Рауд-фьорде случаются недолгие моменты красоты, ведь красками внезапно взрываются отдельные участки, поросшие альпийским горцом, едким лютиком, белым арктическим вереском и пурпурной камнеломкой. В такие моменты и забыться можно.

В общем, первое одинокое лето я провел в горько-сладких размышлениях и суматошном труде. Незаходящее солнце заставало меня работающим (пока не слишком продуктивно) целый день и далеко за полночь, пока меня не осеняло, что нужно остановиться. Тогда я вспоминал, что голоден сам и Эберхард тоже (пес-то об этом забывал вряд ли), затем пил и ел в безрадостной спешке, поддавался внезапной усталости и засыпал прямо за столом. Но в сентябре, едва дни стали заметно укорачиваться, что ощущается с такой же уверенностью, с какой чувствуешь первые симптомы серьезной болезни, я сбежал. За лето в Элисхамне пришвартовалось в общей сложности пять кораблей – они либо укрывались от шторма, либо привозили почту, припасы и сплетни. Как плавило, от моряков я прятался, оставляя записку с указанием своих потребностей. Осенью того года в бухте стоял на якоре норвежский корабль из Лонгйира. Когда моряки приготовились отчалить от берега на шлюпке, я представил, как корабль исчезнет за Флатхукеном, возьмет курс на запад, и испугался, что из-за погоды других представителей человеческой расы я в ближайшие семь месяцев не увижу.

– Погодите! – окликнул я моряков. – Место для одного найдется? Точнее, мне нужно полтора места.

Моряки пожали плечами. На Шпицбергене внезапная перемена желаний не удивляет никого.

Макинтайр искренне удивился моему приезду и с радостью меня приютил. Я провел спокойную неделю в его компании – слушал истории о большом мире, читал, обсуждал прочитанное с Макинтайром, курил, еще читал. Новостей от Тапио Макинтайр не получал, но, вопреки обыкновению, не волновался. Сам Макинтайр внешне не изменился, если только неугомонности поубавилось. Одной из черт, делавшей общение с ним умиротворяющим, была жизнерадостная самоуверенность. Конечно, огорчения случались и у него, но, как любой здравомыслящий человек, он особо ими не терзался. В высказываниях Макинтайр бывал резким, даже язвительным, но не циничным, отчасти потому что его манеры уравновешивались чувством юмора.

Лачуга Макинтайра была идеальным убежищем от круга моих обязанностей. Но не являлась ли вся эта ответственность лишь следствием моего выбора? Такого, который можно было бы и отменить?

Наконец, пока Эберхард закатывал глаза и дергался во сне, Макинтайр посмотрел на меня поверх края книги, вглядываясь сквозь облако синего табачного дыма.

– Свен, дружище, сентябрь почти закончился. Через два дня отходит корабль, направляющийся в Вуд-фьорд. Не утверждаю, но этот рейс вполне может стать последним. Что ты предпримешь? Возьмешь хвостатого малыша и уедешь?

Застонав, я закрыл книгу. Целая мозаика ран и ссадин на ладонях только-только начала заживать. Я поднял голову к потолку и закрыл уставший глаз, ведь он отвык от непрерывного чтения.

– Можешь остаться у меня, сколько понадобится. Буду рад, – продолжал Макинтайр, и, как мне показалось, душой он не кривил. – Но только если это честно принятое решение, а не полное отсутствие такового.

– Вы когда-нибудь приедете в Брюснесет? – спросил я тоном ребенка, которого отправляют в школу. – Место дикое, но безмерно красивое.

– Вряд ли. Моя работа связана с шахтами, а для путешествий хватит Ис-фьорда.

– Тогда, наверное, Тапио прав, и моя судьба – одиночество. – Я старался сдержать саможаление, пропитывающее мой голос.

Макинтайр вглядывался в меня несколько долгих секунд.

– Сомневаюсь, что Тапио имел в виду это. Судьба – ничто, так тебе скажет любой исследователь Арктики и любой простой моряк. Поэтому нужно делать самые правильные выборы – понимать, что они могут завести в тупик, но смело следовать им, чтобы жизнь не превратилась в монотонное движение от последнего интересного шага к смерти.

Развитие событий было таким же скверным, как я ожидал. Я успел вернуться в Брюснесет к тому времени, когда световой день начал сокращаться огромными скачками, а тьма – наступать соответствующим темпом. С каждым неестественным сокращением светового дня таяла моя надежда. Перспектива одному застрять в Рауд-фьорд-хитте на долгую зиму пугала настолько, что мне казалось, что страхи сбываются. Мое отношение к этому лучшего исхода не подразумевало. Я не из тех, кто верит, что яркая перспектива сулит счастливую жизнь и прочую ерунду. Но это было нечто иное, нечто могущественное. Над моим ближайшим будущим навис грозный призрак. Я злобился – несправедливо, конечно. Появлялись мучительные мысли о том, что меня вынудили пойти этим жутким, тернистым путем. Я проклинал Макинтайра. Я проклинал Тапио. Дико, но я даже Ольгу проклинал за то, что подвигла меня найти это дикое место. Но в основном я, как все инвалиды, проклинал себя.

В такие времена человеку очень нужна собака, и мне сказочно повезло с Эберхардом. Пес нисколько не возражал против того, что его запирают в хижине, и навстречу тьме выходил лишь по крайней нужде, ведь большинство собак, за исключением выведенных с конкретной целью, старательны лишь когда требуется, а остальное время ленивы. Перезимовать, растянувшись перед огнем, его полностью устраивало.

Слишком поздно осознал я катастрофичность своего положения. Предавшись отчаянию и, как следствие, лености, я не выполнял свои основные обязанности. Предыдущей весной я продал столько пушнины и кожи, что, пожалуй, мог и пробездельничать один сезон, особо ничего не зарабатывая. Тапио был бы недоволен, но он отсутствовал и осуждать меня не мог. Настоящая проблема заключалась в том, что прежде я никогда не сталкивался с голодом и сейчас не прикладывал достаточно сил к созданию запасов провизии.

Но все эти выводы задним числом бесполезны. Можно винить апатию, инерцию, парализующую хандру, но результат был таков: в дополнение к плохому душевному состоянию я ухудшил качество своего питания. Благодаря непрошеной помощи Макинтайра я привез с собой большой запас непортящихся товаров. Они прибыли из Лонгйира вместе со мной и были вынесены на берег. Но ведь ожидается, что мясом охотник обеспечивает себя сам. Кто мог предположить обратное? То ли я забыл об этом, то ли, поддавшись тревоге и отчаянию, не удосужился принять меры, но необходимых запасов не было создано. Ловушки я ставил редко, охотился еще реже, съедал все пойманное, не откладывая впрок почти ничего.

Я продержался на удивление долго, не сталкиваясь с последствиями. Случилось это на мой сороковой день рождения – 5 мая 1924 года. Этот день мне больше хотелось бы забыть, чем запомнить. Я почти свыкся с мыслью, что все на свете гнилое, колючее, и ничего никогда не изменится. Эта мрачная уверенность охватывала меня каждое утро при пробуждении, постепенно разрушалась к завтраку, потом постепенно нарастала снова вплоть до кульминации вечером, когда я выпивкой загонял ее в глубины, а потом проваливался в мутное, сумбурное забытье. Почти никакое мое действие эту уверенность из памяти не стирало.

День моего рождения от других дней не отличался, мне хотелось, чтобы он поскорее закончился. Провел я его в слезливом саможалении, которому регулярно предавался последние неделю-две. Я всегда был устойчив к физической боли – не ощущал ее, даже вызывая намеренно, – и изменений почти не чувствовал. Не заметил я, что мои навязчивые мысли повернулись к Швеции, которую мой разум теперь называл «домом» и извратил в нелепый, утопический мираж. Эти обстоятельства вопросов у меня не вызывали. Все принималось как должное в качестве очередного шага к разрушению. Пьянство набирало обороты – запасы спиртного сильно истощились, но в тот день я начал пить в двенадцать дня и решил не готовить. Для праздничного обеда хватило червивого сухаря с прошлой недели, посыпанного любыми специями или замоченного в какой-то студенистой подливе, которую я смог найти.

Жесткий сухарь я запихнул в рот, мыча песню «Как тяжела моя судьба, как тщетна моя погибель…»[10] Эта старая ирландская баллада, которой меня научил Макинтайр, поется от лица тоскующего узника, больного и измученного. Макинтайру нравились любые издевки над англичанами – знать столь дерзкие песни он считал своим долгом как шотландца. В последнее время я часто вспоминал эту балладу, потому что чувствовал себя узником, одиноким и хворым. Сейчас, пока слезы текли по стороне лица, которая еще могла их выделять, я изрыгнул смешок. Судьба моя была горька, как червивый сухарь.