18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Натаниэль Миллер – Воспоминания Свена Стокгольмца (страница 17)

18

До этой рокировки мы с Эберхардом почти не общались ввиду того, что я практически не знал, что такое собака. В промышленном Стокгольме держать собаку – роскошь. Уверен, мы с Ольгой, как все дети, просили норвежского бухунда, спаниеля или кого-то еще, и так же уверен, что наши просьбы отвергались как нелепые и неповадные. Бездомышей, конечно, хватало, но с раннего детства нам запрещали с ними связываться, дабы не заразиться миллиардом болезней. Еще стаи одичавших собак нападали и загрызали детей, которые болтались без дела или срезали дорогу, выбирая проулки. По крайней мере это нам внушали родители.

Я быстро понял, что собаки отлично разбираются в характерах. Любой, кто утверждает обратное, мол, дай кусок мяса и пес твой навеки, дурак. Я пять минут продержал его поводья в руках, а Эберхард уже почувствовал во мне нечто, ему понравившееся. По крайней мере он почувствовал себя в полной безопасности. Я максимально резко и настойчиво выкрикивал курсовые команды, бессчетное число раз слышав их от Тапио, но совершенно безрезультатно. Я мог ругаться до хрипоты, сильно дергать веревку, упираться, вынуждая резко остановиться пса, – ничего не действовало.

Эберхард не сжимался от страха, не щерился, никогда не вопил. Он стал совершенно другим псом – порой спокойным и жизнерадостным, порой неугомонным и, я должен признать, почти веселым.

Такая перемена не сделала наше путешествие менее трудным. Под твердым руководством Тапио олень практически преобразился. Эберхард под моим – тоже, только контрпродуктивно. Порой он тянул и тянул – совершенно неутомимо. Но так было, лишь когда пес чувствовал прилив энергии и с удовольствием тащил неуклюжую ношу весом более, чем в двести фунтов, вверх и вниз по склонам, по уши в снегу, игнорируя саму ношу и трудности. Временами тянуть меня Эберхарду не хотелось совершенно – он бежал параллельно мне и смотрел на меня, высунув язык. Временами он даже забегал мне за спину – радовался, как мне казалось, следам, которые его стараниями оставил я; наступал на «хвосты» моих лыж, страшно путая поводья. В такие времена я кричал на Эберхарда и угрожающе размахивал лыжной палкой, а он лишь равнодушно на меня смотрел.

Эберхард обожал есть оленье дерьмо. Тапио это злило, потому что животные подходили близко друг к другу, отчего на веревке неизменно завязывались узлы или неустойчивое внимание оленя переключалось с поклажи на то, чтобы убить пса. Еще хуже то, что Эберхард делал меня соучастником своих преступлений. Он нырял под упряжь Тапио, заглатывал падающие оленьи горошки, лишь когда бежал рядом со мной; а когда предавался греховному порыву, неотрывно смотрел мне в глаза, вывешивал язык с видом безумного удовольствия, без слов вопрошая: «Разве это не прекрасно?»

В такой беспорядочной манере продолжалось наше путешествие. Порой я ловил себя на мысли, что без животных было бы проще, но, разумеется, ошибался. Без них я почти наверняка погиб бы. В знак благодарности за то, что этого не случилось, я считал необходимым делиться с Эберхардом своим пайком.

Тапио называл это серьезнейшей ошибкой.

– Ты его испортишь, – неоднократно говорил он.

– Так он уже испорчен, – отвечал я, подмигивая псу единственным глазом.

– Он вообще перестанет тянуть, если будет неотрывно следить за твоим мешком с провизией.

– Он тянет, когда хочет, – отозвался я. – Мое влияние весьма ограничено.

Не желая уготавливать Эберхарду участь наживки, каждую ночь я привязывал его все ближе и ближе к палатке. Когда, к ужасу Тапио, я вообще перестал его привязывать, Эберхард спал наполовину снаружи, наполовину внутри палатки, а голову укладывал мне на ноги. Тапио протестовал, но без особого энтузиазма. Он лишь горестно бурчал, так что с тех пор мы полагались на колокольчики оленя как на средство оповещения нас о приближении незваных гостей.

Когда до конца нашего путешествия осталось дня три, мы лежали в мешках из оленьих шкур и слушали, как ветер лениво треплет и хлещет нашу палатку. Эберхард во сне дергал лапой, пиная парусину, его глаза подрагивали за опущенными веками.

Тапио тяжело вздохнул, чего не случалось никогда. Я аж от дремоты пробудился: это звучало, как откровение.

– Дружище, ты в порядке? – спросил я.

С минуту Тапио молчал, и я решил, что он отказывается отвечать, что случалось нередко. Но потом он вздохнул снова.

– Спасибо, за заботу, Свен. Я в порядке, спасибо. А вот дома дела не ахти.

– Правда?

– Честно говоря, хуже не бывает.

– Не хочешь поговорить об этом? – предложил я. – Душу отведешь?

– Я попробую, – отозвался Тапио. – Я пробовал выговориться невесть сколько раз с тех пор, как мы выехали в Кэмп-Мортон, но слова просто не идут на язык.

– А хоть с Чарльзом ты говорил?

– Нет. Его сочувствие, его мрачное понимание было бы слишком. Оно доконало бы меня, а нам следовало уезжать из Лонгйира.

Я сидел и ждал, теперь проснувшись полностью. На Тапио я решил не давить.

– Как я уже сказал, ситуация сложная, – наконец проговорил он. – Тонкости ты наверняка не прочувствуешь, а на подробные объяснения мне не хватит духу. У меня и всех фактов нет – лишь то, что просочилось из пары неразборчивых радиопередач и горстки захваченных писем.

Я кивнул, прося его продолжать.

– Финляндии, которую я знал, больше нет. Родина, которую я любил, не существует. Гражданская война разрывает мою страну пополам. Война до сих пор идет, и чем можно залечить рану, которую я ношу на сердце? – По словам Тапио, он получил письма от матери. Одна из его сестер погибла, не то от пули, не то от артобстрела – Тапио не знал. Его отец умер от сыпного тифа в Таммисаари, концлагере, из которого писала его мать. Его младшая сестра тоже чувствовала себя плохо. Все отчаянно голодали. – Моя дорогая мать, всегда такая сильная, пишет, что люди умирают целыми снопами, как урожай пшеницы на полях, трупы огромными кучами выбрасывают за ворота лагеря. Мама пишет, что сама жива лишь потому, что знает: я в безопасности на Шпицбергене. Можешь себе такое представить? В безопасности на Шпицбергене?!

Я в ужасе уставился на Тапио, протянул руку, потом отдернул ее. Глаза у Тапио оставались сухими, а вот голос звучал мрачно, с надрывом. Он сжимал виски ладонями, будто силился сдержать взрыв.

– Сколько надежд, – проговорил он наконец. – Свен, у нас была независимость! Наконец мы освободились от России-матушки! Наши большие надежды обернулись крахом и отчаянием. Все потеряно. Все.

Тапио вкратце рассказал мне о бедах Финляндии. Сразу после провозглашения независимости в декабре страну расколола ожесточенная борьба между социалистами и буржуазией. Одну сторону составляли белые – в основном северяне, шведоговорящие землевладельцы и элитарии, плюс часть крестьян, многих из которых поставили под ружье. Противостояли им красные – финноговорящие рабочие и бедные арендаторы с промышленно развитого юга. Белые получили большое военное преимущество благодаря Германской имперской армии – танки, личный состав, подготовку. Авангардом армии белых стали грозные егерские батальоны. Красные получали ограниченную помощь, разумеется, из России.

Красные, как утверждал Тапио, были эгалитаристами, а не большевиками. Демократические социалисты, они выступали за свободу слова, собраний, печати. В отличие от белых, большинство бойцов их армии составляли добровольцы, в том числе несколько тысяч женщин, среди которых его отважная сестра. Сейчас, в начале мая, война шла скверно. По мнению Тапио, она могла даже закончиться. Его сестра Пинья погибла на Пасху при сражении за Тампере. Другие члены его семьи находились в Хельсинки 13 апреля, когда столица пала. Город, который Тапио одинаково любил и ненавидел, теперь занимали немцы.

Ровно столько мне поведал Тапио. Если он знал больше, то мне не сказал. Я искал любой, абсолютно любой способ показать ему, что остро чувствую его утрату, что переживаю за него, что он доверился мне не напрасно. Мне хотелось показать ему, что на жестокой пустоши Шпицбергена я не мог желать другого наставника и другого попутчика. Что он самый достойный из тех, с кем я был знаком или рассчитывал познакомиться. Но это был ранний этап нашей дружбы, когда разговоры редко выходили за пределы необходимого, а Тапио приветливостью не славился. Поэтому я промолчал. Я просто посмотрел на него, и этого хватило. В итоге, горестно вздохнув несколько раз, Тапио лег и повернул голову к брезентовой стене.

Той ночью от беспокойного сна меня пробудил Эберхард, который сам бодрствовал – сидел и тоненько скулил, будто бы одним носом. Скулеж продолжался и продолжался, прерываясь, лишь когда Эберхард делал вдох. Впрочем, пес не казался взволнованным или испуганным, как когда чуял медведя. Полуночное солнце заливало палатку, и я увидел, что пес смотрит на Тапио, который интересовал его редко. Потом я заметил, что спальный мешок Тапио поднимается и опускается резкими толчками, порой с судорожными спазмами. Неестественное движение и привлекло внимание пса. Сперва я встревожился, но через пару секунд понял, в чем дело, и положил руку Эберхарду на голову, чтобы его успокоить. Пускай Тапио скорбит о своем, пусть даже тайно и бесшумно.

Остатки полярной весны устремились навстречу лету, скоротечному и изменчивому. В конце мая среди великого таяния и самого недолговечного на земле, почти авантюрного появления цветов в Кэмп-Мортон вернулись британцы. Вернулись лейтенант Мэтью Хэр, Сэмюэль Джибблит и мои обязанности стюарда. Хэр приветствовал меня радушно, хотя и озадаченно: вероятно, он удивился, застав меня живым.