18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Натаниэль Миллер – Воспоминания Свена Стокгольмца (страница 15)

18

Поздним вечером в мае, когда солнце так и светило, а день клонился к тому, что ночью можно было назвать лишь с большой натяжкой, мы с Макинтайром сидели и обсуждали музыку и войну.

– Вы не боитесь за свою семью? – спросил я. – У вас ведь наверняка родные и близкие сражаются в окопах в Европе.

– Я боюсь за человечество, – отозвался Макинтайр, подумал пару секунд, затем откашлялся, видимо, желая сменить тему, но не в силах это сделать. – Есть отвратительная, полная легендарных сюжетов история того, как шотландцы воевали в той или иной войне за британцев. Шотландцы, знаешь ли, лучшие воины на свете. Для врагов зрелище наверняка было жутким: полчище шотландцев надвигалось на них, сверкая клейморами. Стон и крики их волынок – аки боевой клич болотного чудовища. Сейчас, разумеется, у всех стальные шлемы и ружья. И да, ценой каких потерь! Сколько раз Шотландия опустошала для агрессора свои деревни и города без надежды наполнить их снова? Видишь, я впадаю в унылую элегию. Для моего народа это характерно. Нет, дорогой Свен, большинство тех, кого я считаю родней, старше семидесяти пяти. Или чуть младше. Рассказывал ли я тебе о великом скрипичном мастере, своем знакомом из Тромсё?

Тут в дверь постучали негромко, но настойчиво. Что встревоженный голос сказал на норвежском, я не понял, но уловил лишь имя, Тапио. Макинтайр крикнул, что сейчас подойдет, и стал натягивать тяжелые шерстяные вещи.

– В чем дело? – спросил я. – Тапио в порядке?

– Он всегда в порядке, – ответил Макинтайр. – Жди здесь и следи, чтобы огонь в камине горел как следует. Я буквально на минутку.

Минут через двадцать я начал беспокоиться. Выглянув за дверь, я не увидел и не услышал ничего примечательного, поэтому сел у окна и начал соскребать лед ногтем, правда, без особого успеха. Я уже подумал, что пора подавить негодование и отправиться на поиски, когда неподалеку раздались голоса и шум, словно что-то тащили волоком. Открыв дверь, я увидел, как Макинтайр с другим мужчиной поддерживают мертвое тело. Вдруг труп дернулся, издал какой-то булькающий стон, потом изрыгнул на неразборчивом финском нечто одновременно невнятное и навязчивое. Тапио.

С неприкрытым отвращением помощник Макинтайра бросил свою половину ноши. Макинтайр сгорбился от тяжести, и я в одних гетрах бросился на помощь. Другой мужчина принялся на норвежском бранить Макинтайра и, предположительно, Тапио, разразившись чередой идиоматических ругательств, которые я едва разбирал. Поведение Макинтайра, обычно непоколебимо доброжелательное, превратилось в нечто, до сих пор мне невиданное. Он крепко стиснул зубы, прищурился и, не раскрывая рта, разразился собственной чередой норвежских ругательств. Видимо, головомойку он задал с особой силой и гневом, потому что норвежец умоляюще закрыл лицо обеими руками, опустив голову, поочередно извинился перед Макинтайром и Тапио и, бормоча, убрался восвояси.

Мы вместе перенесли безвольное тело Тапио через порог. Пары алкоголя, которые он источал, в маленькой натопленной хижине действовали одуряюще. Прежде в таком состоянии я его не видел. Это было ужасно, как будто мальчик вдруг понял, что его отец не без греха.

– Может, на диван его положим? – предложил я.

– Нет, – возразил Чарльз, от чьего лица, до сих пор малинового, мне было не по себе. – Его, вероятно, стошнит. Мы устроим ему постель на полу.

С ощутимым трудом мы сняли с Тапио пальто, сапоги и обернули его в одеяла. Он уже заливисто храпел.

– Боюсь, я опьянею, если засну рядом с ним, – пошутил я, стараясь развеять наползающее уныние.

Макинтайр меня проигнорировал, занимаясь то тем, то этим, и в итоге направился к дивану с двумя стаканами виски. Он пригласил меня сесть рядом, протянул мне один стакан, зажег трубку и задумчиво уставился в пустоту.

– Господи, какое счастье, что этот парень не убился! – наконец проговорил он.

Когда я спросил, что случилось, Макинтайр рассказал про ужасную ссору в столовой, хотя что именно ее спровоцировало, представлял с трудом.

– Я знаком с Тапио уже много лет, – проговорил он. – Характер у него непростой, как ты уже наверняка заметил, но в таком состоянии я не видел его ни разу. Завтра он проснется, и мы попробуем его расспросить, только давай аккуратно. Его подавленный вид мне совершенно не нравится.

На следующий день Тапио и впрямь проснулся, после такой-то беспокойной ночи, за которую никому из нас выспаться не удалось. Утром он поднялся с пола, сражаясь с силой притяжения, словно раненый зверь, который не желает и не может покориться судьбе, после чего вышел за порог, облил рвотой ледяную канаву и вернулся в хижину. Он сел рядом со мной на диван и на несколько секунд закрыл лицо руками. Не человек, а болезненная удрученность – кожа серая, глаза прищуренные, слезящиеся. Макинтайр наблюдал за ним из-за стола, за которым завтракал.

– Чарльз, я должен молить вас о прощении, – начал Тапио, словно не замечая меня.

– Ерунда, – перебил Макинтайр. – Могу я предложить тебе кофе и, может, вполне съедобное печенье?

Двадцать минут спустя, после того как он выпил маленькую чашку кофе, а к печенью не притронулся, Тапио ушел. Никаких объяснений он не дал, а я не осмелился спросить.

– Так-так, – проговорил Макинтайр и посмотрел на меня, изогнув бровь, – рискну предположить, что его ждет довольно неприятный день.

Следующие несколько дней Тапио не объявлялся. Однажды Макинтайр попробовал выяснить что-нибудь у шахтеров – но при этом, как подчеркнул он, не у начальства, которое, пороча Тапио, могло затруднить ему поиск работы на Шпицбергене. Скудные сведения, добытые Макинтайром, оказались неясными и порой противоречивыми. В столовой компании вспыхнула небольшая драка, спровоцированная резкими высказываниями обеих сторон. Сходились информаторы на том, что бутылкой тминной водки Тапио нанес скользящий, но ощутимый удар одному шахтеру, потом напал еще на двоих. В какой-то момент потасовка вылилась на улицу, где то ли хитростью, то ли мастерством – здесь мнения разошлись – Тапио добился преимущества и давай колотить шведского шахтера головой по незаснеженной части деревянного настила, чуть того не убив. В итоге Тапио оттащили от шведа и усмирили.

Несколько информаторов категорично утверждали, что самого Тапио тоже сильно избили, а сами шахтеры проявляли стойкость и мужество, но Макинтайр не верил. Чудовищных ран на Тапио ни он, ни я не видели. Беспокоило Макинтайра, скорее, то, не подаст ли почти убитый шахтер официальную жалобу, когда хоть как-то оживет.

Но получилось так, что от преследования и депортации Тапио спасло то, что пострадавший был именно шведом. Норвежское большинство Лонгйира не слишком горевало из-за возможности потерять шведа, да и жалоб подано не было. В конце концов выяснение отношений прошло нормально, да и разве шведы с их развязностью в общении и поведении не заслужили такое? Финны слыли чудными и непонятными – они ведь те же русские, – но при этом суровыми и волевыми. К тому же Тапио славился как непревзойденный зверолов и пользовался уважением, даже не будучи компанейским.

– Чуть не забыл, – однажды утром проговорил Макинтайр, вытащив из кармана пиджака несколько потрепанных конвертов. – Прости за бесцеремонность, но я осмелился забрать твои письма. Не знаю уж, намеренно ли ты избегаешь новостей из дома и других напоминаний о прошлом, отвергнутом существовании… – Чарльз не договорил.

Я взял у него конверты и уставился на знакомые почерки. Одно четкими наклонными буквами и уверенной рукой написала моя мать. Три – Ольга, явно в спешке, неаккуратно, неженским крупным почерком.

Я невольно улыбнулся.

– Нет, Чарльз, оно не отвергнуто, просто закопано в неглубокую могилу.

– Тогда получается, что я дикий пес, который вынюхивает и выкапывает останки твоей семьи, – подмигнув, сказал Макинтайр. – Оставлю тебя заниматься эксгумацией.

Первым я взялся за письмо матери. Менее чем в восьми строчках оно сообщало о смерти моего отца и ее переезде в дом Ольги и Арвида. Мать писала, что сейчас проводит больше времени с внуками и наверстывает упущенное в чтении. (Мой отец не одобрял чтение, как занятие неподобающее.) Тон письма был формальным, даже бездушным. Мать не выдала никаких чувств, ее слезы не испачкали страницу, заставив буквы слиться.

Перечитав письмо трижды, я поднял глаза на ослепительный свет, отражающийся ото льда на окнах Макинтайра. В душе у себя я попробовал нащупать чувство горя, ну хоть капельку. Не нашел ничего. Мой отец был человеком холодным и бессердечным, и если его дети выказывали ему хоть каплю любви или преданности, то по чистой случайности. От его смерти я отошел так же легко, как перескакивают с одного камня на другой, и задал себе следующий логический вопрос: что я почувствую – и почувствую ли, – если за отцом уйдет мать? Мысли о ней, живой или мертвой, вызывали только чувство вины.

Одно из писем Ольги затрагивало ту же тему, но вскользь. Я с благодарностью отметил, что, вопреки времени и расстоянию, сестра сохранила достаточно уважения ко мне, чтобы никаким образом не изображать скорбь. Отца она любила не больше, чем я. Возможно, он даже бил ее чаще, хотя сомневаюсь, что кто-то из нас вел счет.

Ольгины письма выражали серьезную, настойчивую озабоченность моим счастьем и здоровьем. Сестра не сомневалась, что собственноручно обрекла меня на увечья и добровольное затворничество тем, что нашла мне работу на Шпицбергене. Последующие месяцы лишь укрепили ее чувство вины. По словам Ольги, она понимала, что это глупость, но все равно мучилась и клялась себе, что не избавится от тяжкого бремени ответственности, пока я не напишу ей и не заверю, что все-таки сумел обратить беду себе во благо, вместо того чтобы шокировать ее небрежными шутками и пустыми разговорами. Если я немедленно не исправлю ситуацию, ей придется сесть на пароход и лично вернуть меня в Стокгольм. Бог свидетель, Арвид найдет нелепый способ погибнуть в ее отсутствие. Исчерпав эту тему – о том, насколько у меня изменилась ситуация, сестра не знала, – Ольга принялась рассуждать о своих обычных заботах: о неважном материнстве, о бунтарском, недисциплинированном характере Хельги – почти девятилетняя, та полюбила болтаться с рыбаками и матросами и хамству училась быстрее, чем полезным вещам в школе – и о холодном, непрестанном внимании со стороны нашей матери, особенно тягостном сейчас, когда она с ними жила. Впрочем, Ольга была довольна, что кто-то другой присматривал за Хельгой и занимался разными домашними делами, в которых она никогда особыми умениями не блистала.