реклама
Бургер менюБургер меню

Натаниель Готорн – Алая буква (страница 27)

18px

Все это делалось так тонко, что священник, хотя его и не оставляло неясное подозрение, что рядом с ним притаилось какое-то зло и не сводит с него глаз, не мог догадаться, что это за зло и в чем оно состоит. Правда, порою он оглядывал с сомнением, ужасом и даже с какой-то горькой ненавистью уродливую фигуру старого доктора. Все его движения, походка, седая борода, все, даже самые обыденные и незначительные его поступки, даже его платье, вдруг начинали казаться Димсдейлу отвратительными и вызывали у него невольное чувство глубокой неприязни. В чувстве этом даже себе самому он не хотел признаться, и так как причин для подобного недоверия и даже отвращения мистер Димсдейл не видел, он объяснял дурные свои предчувствия тем ядом, каким отравляла его сердце засевшая в нем болезнь. Он заставлял себя не обращать внимания на возникшую антипатию к доктору и, вместо того чтобы положиться на интуицию и прислушаться к внутреннему голосу, старался искоренить в себе все подозрения. И, хоть это и оказывалось невозможным, он почитал своим долгом продолжать эти отношения, внешне по-прежнему дружеские, предоставляя тем самым все новые и новые возможности оттачивать свой план мести доктору – этому заблудшему мстителю, еще более несчастному, чем несчастная его жертва.

Страдая телесным недугом, мучаясь душевной травмой, беззащитный перед происками злейшего своего врага, преподобный мистер Димсдейл приобрел в это время громкую славу, достигнув больших успехов на избранном им духовном поприще. Славу эту он в немалой степени завоевал благодаря своим страданиям, ведь нравственная его чуткость, способность испытывать и передавать эмоции необычайно развились в нем из-за неослабных, день за днем, и мучительных укоров совести. Популярность его, как молодого священника, еще только росла, но уже затмевала устоявшиеся репутации многих его собратьев по призванию, в том числе и самых видных, посвятивших освоению богословской премудрости больше лет, чем мистер Димсдейл прожил на этом свете, и потому, вполне вероятно, обладавших ученостью более глубокой, нежели наш юный герой. Среди пастырей были люди, наделенные умом большой проницательности и силы, умом непреклонным и крепким, как железо или же гранит, что в сочетании с должной мерой доктринерства и создает тип в высшей степени почтенного, хоть и не очень приятного священнослужителя. Встречались и другие служители Господа – обладавшие истинной святостью люди, взрастившие и воспитавшие ум свой неустанным и кропотливым трудом – чтением книг, неспешными и терпеливыми размышлениями; духовное общение с миром лучшим и высшим – дар такого общения они получили в награду за чистоту помыслов и жизни – делало и их самих существами как бы уже и не совсем земными, хотя пока еще и в смертной, плотской оболочке. Не хватило им только одного – дара, некогда ниспосланного избранным в Троицын день в виде огненных языков, символизировавших, как нам думается, не столько способность говорить на чужих, неведомых наречиях, сколько умение говорить сердцем, а значит, возможность обратиться ко всем людям на земле и речью своей проникнуть в их сердца. Наши же святые отцы, во всем другом подобные апостолам, были лишены последнего и самого редкого из даров, которым Небо подтверждает пасторское призвание, – дара пламенного красноречия. Напрасно стали бы они пытаться – если б зародилась в них такая мечта – выразить высочайшие истины посредством обыденных скудных слов и образов. Речь их звучала бы невнятно: с высот, где витают эти люди, в земные сердца голосам их не проникнуть.

Надо сказать, что многие черты характера мистера Димсдейла сближали его с людьми такого рода, от природы вовсе ему не чуждыми. Он мог бы подняться к вершинам веры и святости, не препятствуй этому груз преступления и страданий, под тяжестью которого он вынужден был сгибаться и замедлять шаги. Груз этот тяготил его, придавливая к земле, низводя до уровня ничтожнейших из ничтожных, его, одаренного духовным богатством, человека, чей голос, сложись все иначе, доносился бы до ангелов небесных и они откликались бы ему. Но этот же груз научил его сочувствию грешным собратьям человеческим, сочувствию столь пылкому и искреннему, что сердце его начинало биться с ними в унисон, а боль их, смешавшись с его болью, пронзала тысячи сердец, изливаясь в горестных потоках неодолимо убедительного красноречия. Поражая убедительностью, красноречие его вызывало подчас трепет ужаса. Люди не могли постигнуть силы, повергающей их в этот трепет. Они провозгласили молодого священника чудом святости, воображая его тем рупором, через который Господь шлет свои послания, исполненные мудрости, укоризны и любви. В их глазах даже земля, по которой он ступал, обретала святость. Принадлежавшие к его пастве юные девы, бледнея от восторга, теснились вокруг него и окружали священника благоговением столь сильным и страстным, что, путая чувство свое с верой, считали это чувство достойной жертвой Господу, в чем и признавались открыто у святого алтаря. Престарелые поклонники мистера Димсдейла, наблюдая, как слабеет и хиреет его телесная оболочка, подозревали, что кумир их окажется на небесах ранее их, крепких, несмотря на возраст, и поручали детям проследить, чтобы прах их упокоился поближе к могиле благословенного Богом пастыря. И это в то время, когда сам мистер Димсдейл, размышляя о своей кончине, возможно, задавался вопросом, вырастет ли трава на могиле человека, проклятого Небом.

Трудно вообразить, как мучило его это всеобщее поклонение. А ведь он так искренне был предан истине, считая все, лишенное ее божественной сути, призрачным, не имеющим цены, мертвенным в своей основе. А тогда что же представляет собой он? Существует ли он на самом деле, или же он призрак, сгусток тумана, туманнее всех других призраков? Как бы желал он высказаться, возгласить истину со своей кафедры громогласно, во всю силу своих легких, признаться людям в том, что он собой представляет, крикнув: «Я, кого вы видите в черном священническом облачении, кто осмеливается подниматься на святую эту кафедру, чтобы, обратив к небесам бледное лицо свое, общаться от вашего имени со Всевышним и Всеведущим, я, в чьей жизни и деяниях усматриваете вы сходство с жизнью и деяниями святого пророка Еноха, я, каждый шаг которого, как вы полагаете, оставляет на земле сияющий след, чтобы идущим моим путем и вслед за мною легче было бы достигнуть края вечного блаженства, я, в чьи руки вы отдаете младенцев ваших для крещения, я, произносящий слова отходного моления у одра умирающих друзей ваших, шепчущий последнее «аминь», последнее «прости», слабо долетающее до слуха тех, кто покидает этот мир, я, ваш пастор, кому вы верите, кого почитаете, в действительности не кто иной, как грязный лжец!»

Не раз поднимался мистер Димсдейл на кафедру с твердым намерением не спуститься с ее ступеней, прежде чем не скажет слов, подобных только что написанным. Не раз откашливался он и, сделав глубокий прерывистый вдох, готовился вместе с выдохом сбросить с своей души тяжкий груз, тяготивший ее темной тайной. Не раз, да что там, сотни, сотни раз начинал он говорить и говорил. Но что и как он говорил? Он говорил слушавшим, что он порочен, порочнее всех порочных и грешнее всех грешников, что он мерзок сверх всякой меры и можно только удивляться, что праведный гнев Вседержителя до сих пор не испепелил жалкое тело грешника прямо на глазах у его паствы. Можно ли было сказать прямее? Почему не вскочили люди со своих мест, не стащили с кафедры того, кто так ее оскверняет? Они слушали эти речи и преисполнялись еще большим уважением к пастору. Они понятия не имели об истинном смысле, таившемся в ужасных словах подобного самобичевания.

«Святой юноша! – говорили они. – Сама святость спустилась к нам с небес! Если он в чистой как снег душе своей зрит такую бездну греха, какой же ужасной картиной должна ему представляться моя душа или твоя!»

Священник – при всей искренности раскаяния остававшийся ловким лицемером, отлично знал, как будет толковаться столь туманно выраженное покаяние. Стараясь облегчить свою совесть таким образом, он обманывал сам себя, добавляя к грехам своим новый грех, приносивший ему вместо облегчения стыд еще больший. Он ощущал и сам, что обманывает себя, что, говоря истинную правду, превращает ее в ложь. А ведь по натуре своей он был предан истине, любил ее, ненавидя ложь так, как мало кто ее ненавидел.

Душевные муки заставляли его прибегать к практикам, более приличествующим старой развращенной римской вере, нежели той светлой, обновленной церкви, в которой он был рожден и воспитан. В секретном шкафчике под замком хранил мистер Димсдейл окровавленную плеть, и часто этот протестант, этот просвещенный пуританин стегал себя по плечам плетью, смеясь горьким смехом и нанося удары тем безжалостнее, чем горше звучал этот смех. Как и многие другие благочестивые пуритане, он взял себе в обычай поститься, но в отличие от них, постившихся, только лишь чтобы очистить тело, приготовляя его к лучшему восприятию исходящего с небес света, мистер Димсдейл постился истово, яростно, чуть не падая от изнеможения. Ночь за ночью он устраивал себе бдения, то сидя в кромешной тьме, то при еле теплящейся лампаде, а иногда, светя себе в лицо ярким светом, разглядывал в зеркале свои черты, тем самым продлевая и усугубляя мучительное свое самокопание, не очищая душу, а истязая ее. В эти долгие, напоенные страданием часы ночных бдений сознание его часто замутнялось и в сумрачном полумраке перед взором его начинали мелькать видения, то туманные, то более отчетливые, они приближались к нему в зеркале. Дьявольские рожи возникали, издевательски скалились, кивали бледному как мел священнику, манили его, увлекали за собой. А порою сонм сияющих ангелов, устремляясь прочь от него, взлетал ввысь, поначалу тяжело, словно ангелов отягощала скорбь, а затем, удаляясь, они становились легче, прозрачнее и исчезали. Потом ему являлись умершие друзья его юных лет; седобородый благочестивый отец его хмурился, глядя на сына, и мать, проходя мимо, отворачивалась. «Мама, туманнейшее из всех призрачных порождений моей фантазии, неужели даже ты не можешь взглянуть на меня с состраданием!» А иногда в ужасном этом хороводе по комнате скользила Эстер Принн рядом с маленькой Перл, одетой в красное. Эстер указывала пальцем на алую букву у себя на груди, а потом палец перемещался, указывая теперь на его грудь.