реклама
Бургер менюБургер меню

Натаниель Готорн – Алая буква (страница 25)

18px

И все же мистер Димсдейл, быть может, лучше бы разобрался в характере своего друга, если б болезненная мнительность, так часто свойственная людям несчастным, не заставляла его с подозрением относиться ко всем вокруг. Не доверяя людям вообще и друзьям в частности, он не сумел распознать врага, когда тот действительно возник рядом. И мистер Димсдейл продолжал ставшее привычным общение, ежедневно беседуя со старым доктором в своем кабинете или заходя к нему в лабораторию, где отдыхал, наблюдая за тем, как различные травы превращаются в действенные лекарства.

Однажды он стоял возле открытого окна лаборатории и, облокотившись на подоконник, а рукою подпирая лоб, поглядывал на кладбище, разговаривая с врачом, разбиравшим ворох ничем не примечательных растений.

– Где это вы, добрый мой доктор, – спросил священник, покосившись на растения, ибо редко теперь он обнаруживал свою заинтересованность в предмете, – собрали растения, с такими пожухлыми темными листьями?

– Да здесь рядом, на кладбище, – отвечал, не прерывая своего занятия, доктор. – Никогда не видел таких. Я сорвал их на могиле, не имеющей ни надгробия, ни таблички с именем покойного. Лишь эти уродливые сорняки взяли на себя миссию сохранять память о нем. Они выросли из его сердца и, может статься, воплотили в себе какой-то безобразный секрет, который он унес с собой в могилу, хотя лучше б было исповедаться в нем при жизни.

– Возможно, – заметил мистер Димсдейл, – он искренне желал это сделать, но не мог.

– А почему? – отозвался доктор. – Почему же не сделать того, о чем вопиет сама природа, взывая сознаться во грехе, если само сердце грешника прорастает черными травами – этим знаком утаенного преступления!

– Это все, друг мой, только ваша фантазия, – возразил священник. – Нет такой силы, если я понимаю это правильно, кроме Божественного откровения, которая была бы способна раскрыть, в словах ли, либо знаком тайны сердца человеческого, погребенные вместе с ним! Сердце, виновное в сокрытии подобной тайны, обречено хранить ее в себе до дня, когда раскроются все тайны! Да и в Священном Писании никак не говорится о том, что раскрытие помыслов и деяний человеческих в день Страшного суда задумано в наказание человеку как часть этого наказания. Такой взгляд был бы слишком плоским. Нет, подобные раскрытия, если я верно это понимаю, должны дать мыслящим существам познание, тем самым принеся им глубочайшее умственное наслаждение. В тот великий день человечество застынет в ожидании момента, когда разверзнется тьма и загадка бытия разрешится. Для полного раскрытия этой тайны и необходимо полное знание всех сердец и всего, что в них таится. И я предвижу, как сердца, хранящие жалкие секреты, о которых вы говорите, в тот последний день раскроются, чтобы выдать эти секреты не через силу, неохотно, а с неизъяснимой, неописуемой радостью!

– Тогда почему же не раскрыть их сейчас? – спросил Роджер Чиллингворт, спокойно окинув взглядом священника. – Почему бы виновным не признаться в своих грехах, не доставить себе такой неизъяснимой радости?

– В большинстве своем они так и поступают, – отвечал священник, хватаясь рукой за грудь с такой силой, будто его терзает боль. – Много, много несчастных страдальцев исповедались мне, и не только на смертном одре своем, но полные жизненных сил, пользующиеся почетом и уважением. И неизменно после таких излияний я видел своими глазами, какое облегчение чувствовали эти грешные мои собратья! Как будто распахнулось окно, и в комнату, где дышали они доселе лишь спертым воздухом с нечистым запахом греха, ворвались свежие, благоуханные ароматы! Да и могло ли быть иначе? Разве может несчастный, виновный, скажем, в убийстве, предпочесть хранить труп, пряча его в собственном сердце, тому, чтоб поскорее, при первой возможности, избавиться от него, и тогда пусть другие позаботятся о мертвом теле, соблюдая все законы.

– Однако находятся люди, которые все же предпочитают тайны свои скрывать, – спокойно заметил доктор.

– Вы правы, есть такие люди, – отвечал мистер Димсдейл. – Но, не говоря о причинах более очевидных, может быть, молчать их заставляет их натура? Слабость характера? Или же – разве нельзя предположить и такое? – будучи виноватыми, они все же сохраняют в себе стремление послужить во славу Божью и благу людскому и потому страшатся вдруг оказаться в глазах окружающих грязными мерзавцами, неспособными к добру, негодяями, чье темное прошлое невозможно будет искупить никакими благими деяниями. И вот влачат они свои дни в неизъяснимых мучениях, являясь во мнении людей чистыми как первый снег, в то время как души их запятнаны грязью сокрытого преступления, и смыть с себя эти пятна они не могут.

– Такие люди обманывают себя, – сказал Роджер Чиллингворт с необычной для себя горячностью и даже сопровождая слова свои грозящим жестом перста. – Они боятся принять на себя груз стыда, который по праву должны взвалить на свои плечи. Человеколюбие, стремление послужить во славу Господа, может быть, и живут в их сердцах, но соседствуя, несомненно, с порочными помыслами, путь которым в их сердца проторил их грех, чтоб сеяли они там впредь дьявольские свои семена. Но если взыскуют они трудиться во славу Божью, то как смеют они простирать грязные свои руки вверх, к небесам! А если желают они посвятить себя служению людям, то пусть докажут присутствие в душе совести и силу своего духа, принудив себя к унижению раскаяния. Не станете же вы, мудрый и благочестивый друг мой, доказывать мне, что лицемерной ложью и притворством можно лучше послужить людям и славе Господней, чем богоданной истиной! Люди эти обманывают сами себя, уж поверьте мне!

– Может, и так, – произнес молодой священник равнодушным тоном, словно отмахиваясь от спора, который видится ему несущественным или несвоевременным. Сказать по правде, он норовил избегать тем, способных сильно взволновать его тонкую и чувствительную натуру. – Лучше скажите мне, мой многоопытный врач, скажите как на духу, усматриваете ли вы пользу, приносимую вашей доброй заботой и лечением хрупкой моей телесной оболочке?

Но прежде чем Роджер Чиллингворт успел ответить, они услыхали звонкий безудержный детский смех, доносившийся со стороны примыкавшего к дому кладбища. Невольно выглянув в окно, открытое в этот летний день, священник увидел Эстер Принн и маленькую Перл, шедших по дорожке мимо могил. Перл была прекрасна, как божий день, но, видимо, находилась в очередном приступе строптивой и злой веселости; когда подобное с ней случалось, взывать к ее сочувствию, жалости, вообще пытаться приструнить ее было бесполезно. Сейчас она без малейших признаков благоговения скакала от могилы к могиле, пока не очутилась возле широкой и плоской украшенной гербом плиты, видимо, над могилой какого-то почтенного человека, может быть, и самого Айзека Джонсона. Вскочив на надгробие, девочка принялась плясать на нем, а когда мать, сначала строго одернув ее, затем стала умолять прекратить и вести себя прилично, девочка занялась репейником. Набрав полную горсть колючек, она начала цеплять их на грудь матери, окаймляя колючками алую букву. Колючки, как им и положено, держались цепко. Эстер их и не отдирала.

Подойдя тем временем к окну и увидев эту картину, Роджер Чиллингворт хмуро улыбнулся.

– Для этого ребенка, – сказал он, не только собеседнику, но и себе самому, – не существует ни закона, ни почтения к людям уважаемым; приличия и мнения людей, правильные или неправильные, одинаково чужды самой ее природе. На днях, проходя по Спринг-Лейн, я стал свидетелем того, как девочка эта водой из поилки для скота обрызгала губернатора! Что она такое, скажите на милость? Неужто в этом бесенке нет ничего доброго, ничего, кроме зла? Доступны ли ей человеческие чувства? Что управляет ею, ведя по жизни?

– Одна лишь свобода отринутого закона, – отвечал мистер Димсдейл, тихо, словно размышляя вслух. – А есть ли в ней доброе, я не знаю.

Девочка, наверное, услышав их голоса, подняла голову к окну и с сияющей, но хитрой и шаловливой улыбкой швырнула в преподобного отца Димсдейла одну из колючек. Нервный молодой человек съежился так, что казалось, будто этот снаряд сильно его напугал. Заметив его испуг, Перл в восторге захлопала в ладоши.

Эстер Принн тоже невольно подняла голову, и все четверо, и молодые и старые, молча глядели друг на друга, пока девочка, расхохотавшись, не крикнула:

– Пойдем, мама! А не то вон тот черный старик тебя схватит! Священника он уже поймал! Пойдем, не то он и тебя поймает! А вот маленькую Перл ему не поймать!

И она повлекла мать прочь, прыгая, приплясывая и безумно веселясь среди могильных холмов, так, словно не имела ничего общего с лежавшими под ними людьми, с поколением, ушедшим и похороненным, всякое родство с которым она отрицала. Она казалась существом совершенно новым, состоящим из каких-то иных, неведомых элементов, существом, которому волей-неволей придется разрешить жить по-своему и по своим законам и не вменять ей в вину все ее странности и безумства.

– А вот мы видим женщину, – продолжил Роджер Чиллингворт, – которая при всех своих возможных пороках все же не делает из греховности своей тайны, хранить которую, по вашему мнению, непосильный груз. Так по вашему мнению, алая буква на груди Эстер Принн делает ее менее несчастной?