18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Натан Эйдельман – Секретная династия (страница 37)

18

Значит, Панаев вел записки не раньше 1840 года, но и не позже 1850 года, когда его сделали генералом, в то время как автор записок — полковник.

«Военно-исторический вестник», между прочим, сообщал про эти воспоминания: «Составляя их с тем, чтобы передать детям своим, Николай Иванович не ожидал, чтобы они были апробированы высочайшим удостоверением. Случайно увидел их в кабинете Панаева генерал-лейтенант Я. В. Воронец, тайно показал Ростовцеву, а тот — наследнику престола» (будущему императору Александру II).

Александр II отнес мемуары отцу, а Николай, «соблаговолив выслушать несколько страниц, изволил сказать потом: “Все истинная правда”»[286].

Н. И. Панаев, очевидно, давал читать и, возможно, переписывать свой труд. В 1858 году, через три года после смерти генерала, некто пересылает интереснейшие мемуары в Вольную русскую прессу...

Через десять лет и в самой России начали появляться первые публикации о событиях 1831 года. В 1867 году «Отечественные записки» печатают воспоминания протоиерея Воинова под заглавием «Рассказ очевидца о бунте военных поселян в 1831 г.». В 1870 году выходит сборник «Бунт военных поселян в 1831 г. Рассказы и воспоминания очевидцев», в котором были впервые легально напечатаны записки Н. И. Панаева и некоторые другие.

Все эти материалы были подготовлены и изданы одним человеком — Михаилом Ивановичем Семевским.

В том, что он пробил в печать еще одну запретную тему, не было ничего неожиданного. Однако в предисловии к сборнику «Бунт военных поселян...» М. И. Семевский писал:

«Воспоминания Заикина, Панаева и Воинова изданы со списков, более исправных, нежели с каких некоторые из них были нами же прежде напечатаны в журналах».

Если записки Заикина и Воинова были действительно прежде напечатаны Семевским в «Заре» и «Отечественных записках», то записки Панаева после «Колокола» публиковались впервые.

Сверяя текст Панаева в «Колоколе» и в сборнике 1870 года, легко убедиться, что никакого «более исправного списка» этих воспоминаний М. Семевский не имел. За исключением нескольких мелких грамматических исправлений, тексты «Колокола» и сборника «Бунт военных поселян...» совершенно совпадают: по-видимому, замечание об «исправном списке» — маскировка... Есть все основания заподозрить Михаила Семевского в пересылке материалов Панаева в «Колокол». О том, что он доставлял различные материалы для «Полярной звезды» и других Вольных изданий, уже не раз писалось[287].

К тому же историк роняет одну любопытную фразу по поводу других воспоминаний о бунте 1831 года — записок капитана Заикина. «Рукопись, с которой печатается настоящий очерк, подарена пишущему эти строки лет десять тому назад ныне покойным его отцом; в молодости своей он служил, весьма, впрочем, короткое время, в военных поселениях».

Эти строки М. Семевский опубликовал в 1869 году, значит, записки получены от отца «лет десять тому назад», в конце пятидесятых годов, — как раз в то время, когда в «Колоколе» появились мемуары Панаева. Очевидно, отец М. И. Семевского интересовался историей военных поселений и собирал материалы. Скорее всего, записки Панаева также были переданы М. И. Семевскому его отцом, псковским помещиком Иваном Егоровичем Семевским. Михаил Семевский же в свою очередь передал интересные мемуары издателям «Колокола» (сопроводив текст примечанием насчет того, почему Николай не давал хода Панаеву).

Рассказ Панаева (и опубликование его в «Колоколе») имеет непосредственное касательство к важнейшим пушкинским размышлениям.

3 августа 1831 года Пушкин пишет «о возмущениях новгородских и Старой Руссы»: «Убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт старорусский еще не прекращен» (П. XIV. 205). Несколько позже он записывает известия о каком-то жандармском офицере, который «взял власть» над мятежниками и «успел уговорить их» не ездить в Грузино для расправы с Аракчеевым. «Он было спас и офицеров полка прусского короля, уговорив мятежников содержать несчастных под арестом; но после его отъезда убийства совершились» (П. XII. 200).

Только что в последних «болдинских» главах «Онегина» Пушкин простился с молодостью. Со старым будто покончено. В 1831 году «юность легкая» прекращена женитьбой, переездом в Петербург, стремлением к устойчивому, положительному вместо прежних «шалостей» и отрицаний. Совершенно искренние иллюзии, жажда иллюзий в отношении Николая: «правительство все еще единственный европеец в России. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать стократ хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания...» (Из письма к П. Я. Чаадаеву. 19 октября 1836 г. Черновик. П. XVI. 261). Новгородский и старорусский бунт кажется «бессмысленным и беспощадным», пугает как возможность гибели той цивилизации, которой он, Пушкин, порожден и частью которой уже является. Присматриваясь к разбушевавшейся народной стихии, он понимает, что у тех — своя правда, свое право, свой взгляд на добро и зло, выработанный барщиной, розгой и рекрутчиной.

Мысль о грядущих катаклизмах чрезвычайно занимает поэта, и он пробует их разглядеть.

Однажды великий князь Михаил Павлович рассуждал об отсутствии в России tiers etat (третьего сословия), «вечной стихии мятежей и оппозиции». Пушкин возразил: «Что касается до tiers etat, что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе, Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется, много» (Дневник А. С. Пушкина, запись от 22 декабря 1834 г. П. XII. 335). Мысль, что образованное меньшинство, составив революционную партию, может максимально усилить «первое новое возмущение», конечно, обдумана задолго до разговора с Михаилом.

Четверть века спустя А. И. Герцен напишет: «Первый умный полковник, который со своим отрядом примкнет к крестьянам вместо того, чтобы душить их, сядет на трон Романовых». Герцен симпатизирует «умному полковнику».

Пушкин пристально интересуется всеми случаями такого рода — всеми «белыми воронами» — дворянами и офицерами, которые меняли лагерь и уходили к Пугачеву или другим бунтовщикам: таков Шванвич, сын кронштадтского коменданта — «из хороших дворян» (Алексей Швабрин в «Капитанской дочке»); таковы, по слухам, были начальники, выбранные новгородскими военными поселянами «из инженеров и коммуникационных»; из таких же, наконец, Дубровский (1832 г.).

Потом возникают и другие фигуры — реальные и вымышленные: дворяне, офицеры, насильно увлеченные в бунт, бунтовщики поневоле — полумифический «жандармский офицер», который будто бы умерял гнев новгородских поселян (мы, конечно, угадываем в нем черты Н. И. Панаева), и «совершенно реальный» Петр Андреевич Гринев[288].

Летом 1831 года много говорили о «силе духа императора» и «усмирении с поразительным мужеством...». О бунтах поселян и других беспорядках не печаталось почти ничего, но слухи о храбрости монарха распространялись и поощрялись. Приводились (устные, рукописные) доказательства — вполне убедительные[289].

Царь храбрый или трусливый — это серьезный политический вопрос.

Собственно, никто никогда не объявлял противоположного — что царь трус. Он и не был трусом, но обстоятельства были темны, грязны, требовали «поэзии».

Высочайший манифест от 8 августа 1831 года объявляет о беспорядках в Петербурге:

«Божией милостью мы, Николай первый, император и самодержец Всероссийский... и прочая, и прочая, и прочая... В столице в середине июня простой народ, подстрекаемый злонамеренными людьми, покусился насильственно сопротивляться распоряжениям начальства и пришел в чувство только тогда, когда личным присутствием Нашим уверился в справедливом негодовании, с каким мы узнали о его буйстве...»

Бенкендорф записывал (опубликовано много лет спустя): «Государь приехал прямо в круг военных поселений и предстал перед собранными батальонами, запятнавшими себя кровью своих офицеров. Лиц ему не было видно; все преступники лежали распростертыми на земле, ожидая безмолвно и трепетно монаршего суда...»[290]

Сам Николай писал генералу П. А. Толстому (письмо, опубликованное в начале XX в.): «Я один приехал прямо в Австрийский полк [назван в честь австрийского императора], который велел собрать в манеже, и нашел всё на коленях и в слезах и в чистом раскаянии [...]. Потом поехал в полк наследного принца, где менее было греха, но нашел то же раскаяние и большую глупость в людях, потом в полк короля прусского; они всех виновнее, но столь глубоко чувствуют свою вину, что можно быть уверенну в их покорности. Тут инвалидная рота прескверная, которую я уничтожу. Потом — в полк графа Аракчеева; то же самое, покорность совершенная и раскаяние [...]. Кроме Орлова и Чернышева, я был один среди них, и всё лежало ниц!..»[291]

Выстроенные и обмундированные самим императором, события получают право на существование. «Личное присутствие Наше» входит в историю официальную, однако еще не принято в тайную...