Натан Эйдельман – Секретная династия (страница 20)
«Пусть историки литературы, — писал Добролюбов, — восхищаются бойкостью, остроумием и благородством сатирических журналов и вообще сатиры екатерининского времени; но пусть же не оставляют они без внимания и жизненных явлений, указанных нами. Пусть они скажут нам, отчего этот разлад, отчего у нас это бессилие, эта бесплодность литературы?»[155] Иначе пишет о том же несколько лет спустя Герцен: «Смех, это самобичевание, был нашим искуплением, единственным протестом, единственным мщением, возможным для нас, да и то в весьма ограниченных пределах [...]. Жаловаться, протестовать — невозможно! Радищев попробовал было [...]. Он осмелился поднять голос в защиту несчастных крепостных. Екатерина II сослала его в Сибирь, сказав, что он опаснее Пугачева. Высмеивать было менее опасно: крик ярости притаился за личиной смеха, и вот из поколения в поколение стал раздаваться зловещий и исступленный смех, который силился разорвать всякую связь с этим странным обществом, с этой нелепой средой; боясь, как бы их не смешали с этой средой, насмешники указывали на нее пальцем». Первым настоящим насмешником Герцен назвал Фонвизина: «Этот первый смех [...] далеко отозвался и разбудил фалангу насмешников, и их-то
Так были названы разные пути, связывавшие настоящее с прошлым, среди них один путь — от Радищева, другой — от Фонвизина. Пути борьбы и самоосвобождения («как бы их не смешали с этой средой...») Герцен видел в своей деятельности, в продолжении обеих линий: Радищев — «наши мечты, мечты декабристов», Фонвизин — первый в «фаланге великих насмешников». Отсюда стремление Герцена и Огарева еще и еще печатать про Радищева (к сожалению, другие материалы Радищева и о Радищеве в то время опубликовать не удалось). Отсюда и прямое «сотрудничество» Дениса Фонвизина в Вольных изданиях Герцена и Огарева.
«Нет ли у вас писем, собственноручных бумаг, ненапечатанных сочинений Фонвизина? Не помните ли анекдотов о нем, острых слов его?» — спрашивал людей, знавших писателя, его первый биограф П. А. Вяземский[156]. На вопросы эти, задававшиеся в XIX веке, не совсем отвечено и до сей поры. Пушкин называл Фонвизина «другом свободы» и считал, что ему не избежать бы судьбы Радищева, Новикова, «если б не чрезвычайная его известность». Возможно, о том Фонвизине, которого «боялась Екатерина II», Пушкин знал больше, чем известно в наши дни.
Одной из фонвизинских тайн, которой интересовались его первые биографы и почитатели и которую немного осветила печать Герцена, уже более 200 лет, если вести отсчет от некоей официальной церемонии.
В 1773 году по случаю бракосочетания девятнадцатилетнего наследника престола великого князя Павла Петровича (будущего Павла I) императрица Екатерина II жалует графу Никите Ивановичу Панину «звание первого класса в ранге фельдмаршала, с жалованьем и столовыми деньгами, получаемыми до того канцлером. 4512 душ в Смоленской губернии; 3900 душ в Псковской губернии; сто тысяч рублей на заведение дома; серебряный сервиз в 50 тысяч рублей; 25 тысяч рублей ежегодной пенсии, сверх получаемых им 5 тысяч рублей; ежегодное жалованье по 14 тысяч рублей; любой дом в Петербурге; провизии и вина на целый год; экипаж и ливрею придворные»[157].
Современному читателю трудно представить, что эти подарки воспитателю наследника в связи с завершением работы и совершеннолетием ученика, что эти ценности — форма немилости, желание откупиться, намек на то, чтобы одариваемый не вмешивался не в свои дела. Описываемое событие — существенный эпизод и в биографии Д. И. Фонвизина, так как связано с политической тайной, вышедшей «наружу» почти через столетие в Вольной русской печати.
Граф Панин раздал пожалованные души своим секретарям; впрочем, остальные подарки принял; в государственных делах, особенно во внешней политике, был столь опытен, что императрица хотела бы, но не могла без него обойтись. Так просто — миллионами — от этого человека не отделаться. Еще в 1762 году Панин немало способствует возведению на трон Екатерины II, но через несколько недель подносит ей продуманный проект, где довольно живыми красками изображает «временщиков, куртизанов и ласкателей», сделавших из государства «гнездо своим прихотям», где «каждый по произволу и по кредиту интриг хватал и присваивал себе государственные дела» и где «лихоимства, расхищение, роскошь, мотовство, распутство в имениях и в сердцах».
Средством исправить положение вельможа и воспитатель наследника считал ограничение самодержавия, контроль за императорской властью со стороны особого органа — Императорского совета из шести-восьми человек и к нему четыре департамента: иностранных, внутренних, военных и морских дел. Понятно, совет был бы в руках нескольких влиятельных аристократов и лишь отчасти уравновешивался сенатом, которому предписывалось поднимать тревогу, если совет или сам монарх «могут утеснять наши государственные законы или народа нашего благосостояние»[158].
К концу августа 1762 года совет, казалось, мог вот-вот появиться: в рукописи манифеста о возвращении из опалы канцлера А. П. Бестужева последний именовался «первым членом вновь учреждаемого при дворе императорского совета», но 31 августа в печатном тексте манифеста эти строки не появились[159]. Разумеется, как и в 1730 году, многие при дворе увидели в панинском совете-сенате аристократическое ограничение самовластия и нашли это невыгодным. О колебаниях и борьбе за каждую букву новых установлений говорит то обстоятельство, что 28 декабря 1762 года манифест об императорском совете-сенате был подписан царицей, но затем подпись надорвана, т. е. не вступила в силу[160].
Проект Панина был похоронен. И лишь через шестьдесят четыре года только что осудивший декабристов Николай I обнаружил этот документ среди секретных бумаг, прочитал и велел припрятать, так что в руки историков текст попал только через сорок пять лет.
После того как Екатерина II «надорвала подпись», Никита Панин не утратил влияния и в течение почти двадцати лет, независимо от формально занимаемых должностей, в сущности был тем, что позже называли министром иностранных дел. Он ждал своего часа и, двенадцать лет воспитывая наследника, немало преуспел во влиянии на Павла. Дожидаясь своего, Панин, вероятно, нарочно культивировал при дворе собственную репутацию ленивого, сладострастного, остроумного обжоры, который, по словам Екатерины II, «когда-нибудь умрет оттого, что поторопится». Между тем он искал верных единомышленников и в 1769 году взял на службу и приблизил к себе двадцатичетырехлетнего Дениса Фонвизина, уже прославившегося комедией «Бригадир». Тут, несмотря на отвергнутую «конституцию 1762 года», начались новые проекты...
Совершеннолетие Павла (1772 г.) и его брак с принцессой Дармштадтской (переименованной в Наталью Алексеевну) сопровождались слухами о смене правителя; Екатерина II, понятно, имела меньше прав на царствование, чем ее наследник, правнук Петра Великого, и на первых порах, после переворота 1762 года, царица еще говорила о себе как о матери, представляющей интересы сына. Однако, укрепившись на престоле, Екатерина, как известно, больше не вспоминала об этом щекотливом обстоятельстве, все больше отдаляла сына, все сильнее не доверяла и редко бывала милостива. Между тем даже на далекой Камчатке польские и русские ссыльные, восставшие во главе с известным графом Беневским, клялись именем великого князя Павла Петровича, толкуя о его милостях и возможной амнистии в случае законного вступления на престол[161].
18-летие Павла было, конечно, замечено Никитой Паниным, а также его родным братом генералом Петром Паниным (большим авторитетом для Павла в военных вопросах), который, сидя в Москве и подмосковных владениях, задавал работу правительственным сыщикам, не успевавшим передавать императрице адресованные ей хулительные выражения: «болтовня Панина», «все и всех критикует», — докладывал московский главнокомандующий князь Михаил Волконский.
Слухи о правах царевича в 1772—1773 годах внезапно добавили электричества в надвигавшуюся пугачевскую грозу: разумеется, не эти слухи ее породили, но Пугачев и казаки знали о совершеннолетии наследника. «Ожидание» Павла вдруг осложняется появлением его «отца» — царя Петра III, Емельяна Ивановича Пугачева. Победы крестьян и казаков вызвали растерянность Екатерины, и, когда Никита Панин предложил назначить главнокомандующим своего решительного брата, царица согласилась: «Перед всем светом первого враля и мне персонального оскорбителя [...], боясь Пугачева, выше всех смертных в империи хвалю и возвышаю»[162]. Потемкину она жаловалась: «Господин граф Панин из братца своего изволит сделать властителя с беспредельной властью в лучшей части империи»[163]: диктаторские права Петра Панина над многими краями на всякий случай не распространили на Москву — и в противовес его влиянию был вызван Суворов.
Как известно, Петр Панин прибыл к концу кампании, восставшие уже были разбиты, но курьер главнокомандующего с известием об аресте Пугачева обогнал более раннего, да медленного курьера от генерала Павла Потемкина (недруга Панина, в ставку которого был вначале привезен Пугачев) — и вся честь формально досталась Панину.