Наталья Соколова – Дунькины радости (страница 2)
Бабушка усаживалась на ту же лавочку к соседкам. В летних ситцевых цветастых платьях, неизменных платочках на голове, они сидели рядком, бедро к бедру, как матрешки, ладные, чуть разморенные дневной жарой.
Обычный день начался точно так же, как и предыдущий. Жаркий воздух плавился и колыхался на солнце. В тени было чуть легче, но все равно душно, казалось, эту плотную пыльную взвесь можно резать ножом, как овсяный кисель. Дуня устала от солнца и отправилась по двору искать тень, чтобы немного передохнуть. Соседний дом стоял под углом к бабушкиному, почти перпендикулярно. Тамошние лавочки прятались под старыми кустами сирени.
Дуня направилась туда, отсидеться в прохладе, побежала наискосок, но вдруг осеклась и встала.
Он сидел на одной из лавочек рядом с пожилой женщиной. Маленького роста, такого, что ноги не доставали до земли и безжизненно болтались, сгорбленный, с лысой, опущенной вниз головой. Изредка он почесывал свой плоский, будто придавленный затылок. На безбровом бумажном лице тускнели рыбьи глаза с огромными подглазинами, которые висели чуть не на полщеки. Из полуоткрытого рта свешивалась густая нитка слюны. Старенький коричневый пиджак, видно, с чужого плеча, короткие засаленные брюки, грубые черные ботинки с высокой жесткой пяткой – все в нем было неряшливо, угрюмо, нелепо.
В руках человечек держал пустой мундштук, изредка покручивая его непослушными пальцами, подносил к губам, дул в узкую дырочку. Он курил сосредоточенно, будто делал очень важное дело. Женщина сорвала веточку сирени и время от времени отгоняла ею от человечка приставучих мух. Потом вынимала из кармана ситцевого халата платок и подбирала с его подбородка убегающую слюну.
– Бабуль, а это кто? – Дуня подбежала к «своей» лавке и махнула в сторону странной пары.
– Это баба Таня.
– Нет, рядом с ней.
– А, это Вовка-дурачок, бабытанин сын.
– Сколько ему лет? Он маленький?
– Не маленький, ему уж лет сорок, поди, или больше, – махнула рукой бабуля.
– А как он без сигареты курит?
– Так это не по правде. Сам-то он ничего не умеет. Увидал, как мужики курят, да и начал к ним руки тянуть. Мычит, хватает, мол, дай и мне тоже. Вот баба Таня и дала ему мундштук старый, пусть сосет, тешится. А Вовка-то и рад.
– Настоящие сигареты ему нельзя что ли? Ты же говоришь, он взрослый.
– Боже упаси! Взрослый, а что толку-то, весь дом спалит.
– Бабуль, а почему он такой? – не унималась Дуня.
– Так почем же я знаю, –поправила платок бабушка, – Боженька его таким сделал, вот так и живет. А на Бога в суд не пойдешь.
Потом только, спустя лет десять, Дуня узнает предысторию Вовкиного рождения. Бабе Тане было тогда чуть больше двадцати лет, и работала она фрезеровщицей на моторном заводе. Шла после вечерней смены, напал на нее мужик, затащил в кусты и взял силой. Незамужняя Таня и мужчин до той поры не знала, а с первого раза взяла и понесла. Аборт делать не стала. Переживала сильно, люди судачили, что нагуляла, да еще сынок родился с тяжелой умственной отсталостью. Таня ребенка в роддоме не оставила, в приют не сдала, все с ним, все сама. Да и как оставить – своя кровиночка.
Дуня привалилась к жаркому бабушкиному боку и слушала взрослые разговоры. Бабуля рассказала, что последние лет двадцать баба Таня работала почтальоншей, быстро разносила почту по району и бежала домой – нельзя Вовку одного надолго оставлять. Надо и покормить, и переодеть, если потребуется. Иногда и набезобразит, нашкодит, смахнет чего непослушными руками на пол, а Тане убираться. Дверь в кухню на ключ, чтоб Вовка газ не пустил, спичек не зажег. Только вряд ли может он пустить газ и черкнуть спичкой. Мамкиными молитвами еле ходит, ноги-руки не слушаются. На третий этаж минут по двадцать поднимаются. Бывает, Вовка падает, когда ноги запутаются, так кричит, бедный, громко, надсадно, будто в трубу. Но Таня боится: а вдруг, береженого Бог бережет.
К вечеру, когда солнце спряталось за верхушки тополей, баба Таня с Вовкой пошли гулять по двору. Дуня, любопытствуя, пристроилась следом.
Вовка шагал медленно, почти не отрывая ног от земли, громко шаркал тяжелыми жесткими ботинками. Баба Таня крепко держала сына под руку. У клумбы Вовка остановился, нагнулся слегка и замычал.
– Да, цветики, цветочки, – говорила баба Таня.
Они шли дальше. Вовка останавливался и снова мычал, но мычал сильнее и громче. Дуня испугалась, но потом поняла, что эти звуки означали радость.
– Голуби, мой хороший, голуби, – повторяла баба Таня. – Гули-гули-гули!
Вовка смотрел на мать, будто ждал чего. Баба Таня хлопнула себя по лбу свободной рукой и воскликнула:
– Ай, господи, хлеба-то я не взяла, забыла.
Для верности мать пошарила в карманах халата.
– Точно, забыла.
Вовка кричал, как раненый. Баба Таня успокаивала сына, ласково похлопывала по руке:
– Ну, полно, полно, людей распугаешь. Завтра покормим, радость моя.
Потом встретились кошки, собака и редкие прохожие, которые норовили обойти эту пару стороной. Бабульки из соседних домов здоровались с бабой Таней, сюсюкали с Вовкой и качали головами, как только пара поворачивалась к ним спиной. Баба Таня обняла Вовку, приложила лысую голову к груди и поцеловала в затылок. На лице ее сияла улыбка, полная нежности и обожания. Ее сыночек, маленький невзрачный инвалид, был единственной звездочкой, золотиночкой, смыслом жизни, казалось, неудавшейся. Вовка тоже улыбался беззубым ртом, прикрыв глаза, роняя слюну. Среди животных инстинктов его жили ласка и нежность, которым не чуждо любое живое существо.
Дуня смотрела, как баба Таня тетешкает такого взрослого и такого беспомощного ребенка, и думала, что неправа бабуля: Вовка еще много чего умеет. Умеет улыбаться, значит, чувствует, значит, живет человек. Дуня этому отчаянно радовалась.
Вечером, когда пришла мама, Дуня спросила:
- А почему баба Таня называет Вовку «моя радость»?
- Так он ее сын.
- Он некрасивый, я его боюсь. А Баба Таня говорит «радость». Почему?
- По кочану, вздохнула мама. Молчи уж лучше.
Дуня не обиделась на мать, знала, что после смены Вера Петровна, усталая и раздраженная, часа два отстояла в очередях, чтобы добыть семье на ужин дохлую сизую курицу с острыми когтями на восковых желтоватых лапах, пару рыбных консервов и, если повезет, сметаны. Домой возвращались быстро, Дуня едва поспевала: мама торопилась готовить ужин, да еще постирать Дунины маечки-носочки, перевести дух у телевизора и рухнуть на узкую половину дивана-книжки, чтобы назавтра вновь с восьми до пяти паять платы для радиодеталей.
Дуня держала маму за руку и размышляла: Вовка не прыгал со стола с раскрытым зонтом, не читал книг, не елозил в раскрасках цветными карандашами, высунув от напряжения язык, не пускал в ванной бумажных корабликов, не пел песен, кривляясь перед трюмо, как эстрадная звезда. Да много еще чего не делал. Но Вовкин мир был похож на ее собственный, тот, что под столом. Мир величиной с кусочек двора, укрытие размером с мундштук и крышей с лоскуток неба. Тот же двор, те же прогулки с мамой за руку, день так же сменяется ночью, а ночь превращается в день. Все так же, лишь только у Дуни в жизни чуть больше слов, чуть больше красок, чуть больше впечатлений, чуть больше памяти.
Пролетел месяц. Август Дуня провела с мамой на море, а потом начался учебный год. Бегать к бабуле стало некогда, да и незачем. Она сама приходила к внучке: забирала из школы, разогревала обед, присматривала.
На другое лето у бабушки во дворе Дуня не увидела ни бабы Тани, ни Вовки. Где они?
- Так Вовка умер еще по весне, чай, вот только снег сошел, ответила бабуля.
Дуня помолчала, потом отозвалась:
- Он же еще не старенький. Ты говорила, сорок лет.
Дуниным родителям тоже около сорока, и это неприятно царапнуло девочку изнутри. Екнуло.
- Говорят, дурачки долго не живут, отвечала бабушка, – они сами не такие, и внутри у них что-то не так.
- А баба Таня?
- Тоже умерла. Не смогла без Вовки жить, затосковала. Сердце разорвалось у нее, вот и ушла за ним, и двух месяцев не прошло.
Дуня не плакала, но вдруг кончился воздух, зажгло где-то внутри, пониже шеи. Хорошо, что баба Таня там, рядом с Вовкой, снова будет присматривать за ним, поддержит под руку, не давая упасть, поцелует в плоский затылок и вытрет платком сырой подбородок.
Заплакала Дуня позже, вечером. Впервые она почувствовала смерть так близко, за четыре дома от ее собственного. Ушли люди, немного, но знакомые. Это с чужими легко – то ли был, то ли не был. Со знакомыми по-другому: жили, чувствовали, смеялись, плакали, и вот уж их нет.
***
Школу Дуня не любила. Учеба ее не тяготила, напротив, даже нравилась, особенно в начальных классах. Но в школу не тянуло. Ей не нравились шумные перемены, когда мальчишки оголтело носились по коридору, сбивая с ног, кидались портфелями и грязными меловыми тряпками с криками «Ты сифа!». Обижали одноклассницы. Они собирались кучками у окон, и стоило Дуне приблизиться, как шушуканье обрывалось, взгляды скользили мимо, а спины поворачивались к ней стеной. К старшим классам это стало невыносимо: тела девочек округлились, обрели плавные изгибы, груди и бедра наполнили коричневые платья школьной формы мягкой, женственной плотью. У всех, кроме Дуни. Ее фигура оставалась прямой, как спица, платьице висело на ней мешком. Раздражали одноклассники – придумывали прозвища, толкались или били учебником по голове, и так больно, что клацали зубы и темнело в глазах. Да еще имя это дурацкое…