реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Пушкарева – Сметая запреты: очерки русской сексуальной культуры XI–XX веков (страница 67)

18

Под впечатлением поступка Веры Павловны, героини романа Н. Г. Чернышевского «Что делать?», шестидесятница Екатерина Павловна Майкова (жена Владимира Майкова, брата известного поэта А. Н. Майкова, подруга И. А. Гончарова) без особых угрызений совести оставила своих троих детей, мужа, сбежав с молодым учителем Ф. В. Любимовым, стремясь вырваться за пределы «узенького семейного мирка»[1434]. От их гражданского союза родился ребенок, от которого Екатерина Павловна поспешила вновь себя освободить, отдав его на воспитание некой М. Линдблом[1435]. Отвергая собственное материнство, Майкова увлекалась написанием рассказов, которые публиковала в детских журналах. В подобных поступках проявлялась амбивалентность морали «новых женщин». Они могли воспитывать словом чужих детей, трудиться на их благо, в то время как собственных детей бросали на произвол судьбы. Мало кто из «новых женщин» решался на столь авантюрный шаг в жизни, как реальное бегство, но значительная их часть, судя по дневниковым записям, мечтали об этом. Вполне добропорядочные матери семейств выражали глубокую неудовлетворенность однообразной семейной жизнью, «закисанием» в браке и неспособностью «ни к какой общественной деятельности»[1436]. Чтение современной популярной прозы рождало желание посвятить себя другому делу (образованию, профессиональному труду, филантропии).

Апологетом нового типа женщин, отказавшихся от естественной для того времени роли матери и супруги, были активные участницы народнического и революционного движения, во многом нигилистки по взглядам, Вера Николаевна Фигнер, Вера Ивановна Засулич, Софья Львовна Перовская, Ольга Спиридоновна Любатович, Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская (нареченная «бабушкой русской революции»). Первые три женщины никогда не состояли в браке и не имели детей. В их воспоминаниях вопросы, связанные с собственной фертильностью и исполнением матримониальных функций, полностью отсутствуют. Известно, что О. Любатович таскала ящики с взрывчаткой во время беременности. Беременность и рождение детей, по сути, являлись «побочным» результатом ее деятельности. Холодность матери к первенцу привела к тому, что девочка заболела менингитом и умерла. Вскоре О. Любатович родила вторую девочку, которую поспешила оставить знакомой на воспитание. Е. Брешковская, находясь в положении, активно участвовала в «хождении в народ». Еще грудного ребенка она отдала в бездетную семью брата и занялась революционной деятельностью[1437].

Сложно установить, что на самом деле испытывали матери-революционерки, бросавшие своих детей. Женской революционной автодокументальной прозе не свойственны откровения о частной (семейной) жизни, словно для авторов текстов данная часть жизни была лишней, второстепенной, не заслуживающей внимания. При поверхностном рассмотрении их биографий складывается впечатление, что подобный выбор давался им легко. Но это не так. Скрупулезное изучение дневников и воспоминаний этих женщин доказывает обратное. А. М. Коллонтай отмечала, что ей было невероятно сложно оставить собственного четырехлетнего сына. Она трогательно описывала, как нежно целовала спящего ребенка, навсегда уходя из дома. Пожалуй, точнее всего мучительность выбора матери-революционерки выразила Екатерина Брешковская: «Конфликт между любовью к ребенку и любовью к революции за освобождение России стоил мне многих бессонных ночей. Я знала, что не могу быть одновременно заботливой матерью и революционеркой. Это несовместимо. Или одно, или другое целиком овладеет мной»[1438]. О личной драме Екатерины Константиновны писала Александра Знаменская, укрывавшая «бабушку русской революции» в собственном доме в Симбирской губернии. Брешковская рассказывала, как тяжело ей далась встреча с уже взрослым сыном, которого она последний раз видела в десятилетнем возрасте. Находясь на каторге, революционерка мечтала о свидании с ним. Мать по многу раз представляла картину их встречи, и эта мысль согревала ее. Когда, наконец, ее мечта осуществилась, то сердце матери, по свидетельству А. А. Знаменской, было разбито. Этот трогательный эпизод в жизни революционерки она пересказала в собственном дневнике: «После 30 лет каторги, за время которой она ни разу не виделась с сыном, они встретились. Хотели понять друг друга и не сумели, и сын, уходя от матери, сказал ей на прощанье: „Я вижу, мама, что ты недовольна мной… но что же поделать“. „Я не недовольна, – с горечью ответила мать, – но я вижу, что мы чужие друг другу и это мне тяжело!“»[1439] Приведенные свидетельства позволяют опровергнуть мнение о том, что деятельницы революционного движения были лишены материнских чувств, отрицая и презирая их. Очевидно, что для Е. К. Брешковской разлука с сыном, неспособность наладить теплые отношения стали глубочайшей личной драмой, о которой та не переставала сожалеть, чувствуя в том свою вину.

Складывалась парадоксальная ситуация. Русская литература и публицистика воспевали противоречивые женские типы. С одной стороны, врачи, литераторы, религиозные философы защищали образ святого материнства, но с другой – и в классической, и в бульварной литературе авторы изображали совершенно иных женщин: ярких, свободных от предрассудков и великосветской морали, сексуальных, зачастую бездетных, живущих в мире страсти и любви[1440]. Не так однозначны оказались литературные типы Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского, А. П. Чехова. Очевидно, что в Анне Карениной («Анна Каренина»), Настасье Филипповне («Идиот»), Наталье Васильевне («Вечный муж»), Анне Сергеевне фон Дидериц («Дама с собачкой») превалировала страстная черта их натуры, нежели материнские инстинкты.

Эпоха модерна культивировала новый тип благородной женщины, предполагавший отказ от «традиционных женских радостей: детей, семьи, семейно-домашней повседневности»[1441]. На страницах женских дневников фиксировались новые предпочтения молодых женщин[1442].

Ломка традиционной установки на брак и материнство особенно быстро проходила в крупных городах: там у женщин было больше возможностей для внесемейной самореализации. Врач В. Михневич отмечал «антисемейный» характер Петербурга 1880‐х годов, в котором все большее число молодых людей предпочитали браку и семье свободный образ жизни. Этот город Михневич находил раем для юных «эмансипе»: «Для женщин, обреченных на одиночество и эмансипированных от брачных уз, Петербург может считаться самым удобным и самым заманчивым из всех русских городов»[1443].

В 1909 году редакция «Женского вестника» попыталась выяснить, какой литературный образ женщины ближе всего россиянкам. Редакторы обратились к читательницам с двумя вопросами: «Кто из новейших писателей наиболее верно и ярко изображает в художественной литературе типы современной русской женщины? В каком художественном произведении лучше всего выражены стремления новой русской женщины?»[1444] Ответы поразили всех. Среди образчиков не было ни одной «тургеневской героини», чистой, святой, невинной девушки. Женщины выбирали радикальные типажи: независимых в сексуальной сфере, раскрепощенных, свободолюбивых, а иногда и надломленных, попавших в тяжелый круговорот жизни. Абсолютное лидерство заняло произведение А. Вербицкой «Ключи счастья» (было задумано как гимн сексуальной свободе) и ее героиня Маня. Среди претенденток на лидерство – Анна Каренина. Читательницы называли также мрачное по содержанию произведение Стефана Жеромского «История греха»[1445]. Главная героиня повести Ева – девушка с невероятно сложной судьбой, приведшей ее на панель. Однако в этом произведении удивляет не столько сюжет, он как раз-таки стал классическим, сколько негативное описание материнства. Женщина с ненавистью смотрит на себя беременную, ей невыносимо и отвратительно это положение. Автор лишает героиню материнского инстинкта, что в конечном счете приводит ее к инфантициду.

В «женских» текстах начала ХХ века все чаще появлялась не просто критика материнства, но и крайняя степень его отрицания, граничащая с ненавистью[1446]. В собственных дневниковых записях «И быль, и небылицы» Л. Д. Менделеева-Блок предельно откровенно повествовала о своей страсти, эмоциональных переживаниях и сексуальных отношениях. Она была не только возлюбленной и женой великого русского поэта, но и реальным воплощением блоковской Музы и Прекрасной Дамы. Этот приписанный мужем образ святой бестелесной вдохновительницы раздражал Любовь Дмитриевну. Всем своим поведением она стремилась преодолеть навязанный ей образ и найти собственную женскую субъективность. Зарубежные исследователи полагают, что разглашение Л. Д. Менделеевой-Блок своих внебрачных связей с мужчинами было одной из форм протеста против навязанной ей роли «десексуализированного идеала женственности»[1447]. Любовь Дмитриевна описывала не высокую платоническую любовь, а земную, телесную.

Легализуя право на сексуальность, свободу телесных практик, независимость от стереотипов гендерного поведения, Л. Д. Менделеева-Блок патологически боялась становиться матерью. Выходя замуж, она просила мужа никогда не заводить детей. Все же забеременев, не находила себе места, отчаянно пытаясь осуществить аборт. Родившаяся девочка вскоре умерла. Свое отрицание материнства она объясняла желанием сосредоточиться на собственной личности, развиваться интеллектуально, духовно, эстетически. Любовь Дмитриевна была убеждена, что с рождением ребенка женщина больше не принадлежит себе, а значит, перестает быть личностью. В то же время брезгливое отношение к себе во время беременности дает основание предполагать, что Менделеева-Блок опасалась потерять контроль над собственным телом, лишиться его привлекательности. Создавая новый конструкт женственности, жена великого поэта стремилась освободить себя от навязанных штампов, с одной стороны, противостоя образу Прекрасной Дамы, а с другой – отрицая традиционное представление о женщине-матери. По мнению канадской исследовательницы Д. Престо, подобное поведение жены, смерть их ребенка оказали особое влияние на творчество Блока, в котором нашло воплощение трепетное и драматичное изображение материнства (смерть ребенка становилась символом драматичности). В конечном счете стремление Менделеевой-Блок к собственной свободе выражалось не в творческом акте, созидании, а в бегстве от предписанных поведенческих сценариев.