Наталья Куртакова – Пепел и Прах (страница 20)
ИСКУШЕНИЕ
Боль стала его новой кожей, вторым скелетом, сковавшим тело и волю. Раймонд лежал неподвижно, вглядываясь в трещины на потолке из почерневшего от времени дерева. Внутри, в глубине разбитой груди, тлел божественный огонь – дар, не делавший его бессмертным, но дававший жалкий шанс выкарабкаться. Он чувствовал, как тот самый огонь медленно, с упорством кузнеца у наковальни, сплавляет осколки его ребер. Он был разбит, но не сокрушен. Лишь воля, стальная и непреклонная, отделяла его от животного, заставляя плоть затягиваться чуть быстрее, чем у обычного человека. Чуть – но и этого могло не хватить.
Сегодня с него хватило.
Со стоном, в котором ярости было куда больше, чем боли, он откинул грубое шерстяное одеяло, пахнущее потом и лекарственными травами. Босые ноги коснулись ледяного, утоптанного до каменной твердости земляного пола. Головокружение накатило свинцовой волной, заставив мир поплыть. Он впился пальцами в край кровати, костяшки побелели, и переждал, пока в висках не перестало стучать. С трудом выпрямился, шатаясь, и сделал первый шаг, потом второй, держась за спинку кровати.
Каждое движение отзывалось в боку глухим, раскатистым гулом, будто внутри висел треснувший колокол. Он заставил себя пересечь тесную комнату, чувствуя, как дрожь от невыносимого напряжения передается от поясницы к сведенным судорогой икрам. Потом начал упражнения: неуверенные приседания, едва отрывая пятки от пола, опираясь на сундук, чтобы не рухнуть; робкие наклоны, от которых мышцы живота горели огнем, а швы на ранах натягивались, угрожая разорваться. Он дышал ртом, коротко и прерывисто, слыша собственное хриплое посвистывание в такт каждому движению.
Но главной была рука. Правая. Она висела безжизненным, чужим грузом. Рука, что держала меч и вздымала плуг, рука, что касалась щеки жены. Защита, труд, сама жизнь – все было в ней. Ее исцеление значило больше, чем сросшиеся кости. Левой, здоровой, он поднял ее, разминая непослушные, закоченевшие пальцы. Сухожилия скрипели, суставы горели. Он согнул руку в локте, и острая, рвущая боль в предплечье заставила его потемнеть в глазах. Холодный пот выступил на лбу. Он попытался сжать кулак. Пальцы, дрожа и предательски подрагивая, медленно сомкнулись. Он повторил. И еще. Преодолевая. Всегда преодолевая.
Скрип отворившейся двери, шелест шагов по твердому земляному полу. В проеме застыла Лаура. Сестра Адеи, которая была полной ее противоположностью. Не высокая и не низкая, она была… округлой. Плавные линии бедер, упругая талия, сильные руки с розоватой кожей. Ее волосы, цвета спелой ржи, были заплетены в толстую, блестящую косу, лежавшую на спине как плетеное золото. Над воротом простого домашнего платья виднелась шея, полная и белая. Ее лицо – румяное, с ямочками на щеках, с большими серыми глазами, в которых стоял безмятежный, добрый свет. От нее веяло здоровьем, уютом и тем простым, животным теплом, которого была лишена Адея.
– Виктор? Ты что? – в ее голосе прозвучала тревога, но не испуг. – Тебе еще рано, раны не зажили.
– Движусь, – хрипло бросил он, опуская руку. – Иначе кости срастутся криво, а мышцы откажутся служить.
– Герой, – в ее тоне смешались одобрение и та мягкая, материнская нежность, что так манила его в последние дни. Она приблизилась, и воздух принес с собой легкий, согревающий душу запах свежего хлеба, сушеного чабреца и чего – то молочного, детского. – Но не надрывайся. Давай, сядь.
Он не сопротивлялся, когда ее пальцы, сильные от работы, но удивительно мягкие, принялись разминать его закоченевшие мускулы. Он зажмурился, стиснув зубы. Боль была жгучей, почти невыносимой, но за ней шло облегчение, долгожданное и пьянящее. И вместе с ним – горькая, едкая горечь. Вот так, просто и естественно, должна была бы касаться его Адея. Его жена, его белая лань с волосами цвета лунного света и прозрачной кожей. Но Адея была призраком, тенью, а тепло и забота исходили от ее полной, земной противоположности. От сестры. И в этом был извращенный подвох судьбы, от которого сжималось сердце.
– Адея? – спросил он, не открывая глаз.
Пальцы Лауры на мгновение замерли, и он почувствовал, как в ее прикосновении появилась едва уловимая жесткость.
– Ушла. Снова. Глаза заплаканы, в себя не приходит, – в ее голосе прозвучало легкое, но отчетливое презрение. – Она… она не с нами, Виктор. Все там, в своем горе. Четыре года молила богов о дитя, а когда они, наконец, ниспослали ей сына… не смогла даже уберечь. А сегодня… сегодня в часовне беда случилась. Люди шепчутся, будто ее бес попутал. На людей с подсвечником кидалась, выла, рыдала, всех из храма повыгоняла и дверь на засов задвинула. Выгнать ее смогла лишь очаговая матерь Сасса Берь, жрица Даны. Та самая, что двадцать лет назад мужа потеряла… она одну ее и слушает. – Лаура помолчала, и ее пальцы снова задвигались, но теперь ее движения были более властными, уверенными. – А тебе, Виктор, нужно жить. Сильному мужчине, воину… горевать – не удел.
– Она еще там? – голос Раймонда сорвался.
– А кто ее знает? Будто тень по поместью бродит.
– Мне нужно найти ее… – Раймонд попытался подняться, но твердое, уверенное прикосновение Лауры мягко, но неумолимо усадило его назад.
– Нет, Виктор, не нужно, – ее голос стал твердым, в нем зазвучала житейская, беспощадная мудрость. – Подумай о себе. Твои раны… они ужасны. Тебе бы выжить, сил набраться. А она? Она телом здорова, сильна. Ее рассудок тронулся, и ты его не вернешь, сколько ни бейся. Горе – как чума: кто – то выживает, а кто – то нет. Ты хочешь тащить на себе двоих? Мертвого ребенка, которого не вернуть, и женщину, что вслед за ним на тот свет рвется? Мир не пощадил тебя, не щади и ты его. Она выбрала свою дорогу – в часовню, к теням и плачу. А твоя дорога – здесь. К жизни. К силе. Ты воин, кормилец. Ты должен быть тверд. Иначе вас обоих скрутит одно горе, и вас не станет.
Он молча кивнул. В ее словах была горькая правда. Прошло четыре месяца. Четыре! В мире, где смерть косит пригоршнями, так долго убиваться по младенцу, которого едва успел узнать, – это роскошь, граничащая с безумием. Он любил Адею, свою стройную, острую, как клинок, жену. Но теперь он видел: она сломана. А он… его вина была лишь в том, что он остался жив. И ее упреки, ее ледяное молчание, ее ночные слезы, от которых он лежал с открытыми глазами, злясь и не понимая, – все это истощало его сильнее, чем любая рана.
А тут Лаура. Ее тепло. Ее простое, понятное, плотское сочувствие, которое за месяцы ухода за ним незаметно переросло в нечто большее, что он видел в ее глазах и чувствовал в каждом прикосновении.
– Но раз уж ты рвешься в бой, нельзя тебе здесь, в четырех стенах, киснуть, – решительно сказала она, заканчивая массаж. – Выйдем. Солнце пригревает, в Лимонных Садах воздух чистейший. Пройдешься, разомнешь ноги.
Он хотел отказаться, но мысль о душной комнате, пропитанной призрачным присутствием жены, показалась невыносимой.
Прогулка давалась с трудом. Каждый шаг по неровной булыжной мостовой отдавался в ребрах глухим ударом. Он шел, опираясь на локоть Лауры, и чувствовал себя дряхлым стариком. Она же была воплощением жизни – так близко, что ее округлое, мягкое бедро намеренно или нет постоянно касалось его, и каждое такое прикосновение было словно глотком живой воды в пустыне.
Лимонные Сады просыпались после короткой, но влажной зимы. Воздух был густым и тягучим, пах влажной землей, цветущими померанцами и дымком очагов. Свежая листва на деревьях отливала изумрудной зеленью. Повсюду кипела жизнь: слышался стук топоров, смех детей, гонявших по улице тощую собаку, доносились окрики женщин, выбивавших пыль из половиков. С беленых стен домов под черепичными крышами на них косились, шептались, указывали пальцами. Весь этот гулкий, яркий, надоедливый мир жаждал зрелищ. И они с Лаурой были прекрасным представлением: бледный, изможденный калека и цветущая, румяная девица, прижимающаяся к нему с фамильярностью, недопустимой для сестры жены. Отрывки фраз долетали до него:
«…Олдум…»
«…Еле ноги волочет…»
«А это Лаура – то… И что это они вдвоем, а где старшая?..»
Раймонд пытался игнорировать их, но его мир сузился до боли в боку, до уличной пыли и до жгучего, невыносимого присутствия женщины рядом.
Они заглянули в общую конюшню, где стояли лошади семейства Олдум и их соседей. Воздух был густым и теплым, пропахшим навозом, конским потом, кисловатым запахом перебродившей мочи и сладким ароматом свежего сена. В стойле, отделенном от других, беспокойно переступал с ноги на ногу его вороной жеребец, Тайнан. Увидев хозяина, конь фыркнул, громко брякнул уздой, приветственно тряся гривой.
– Вижу, вижу, брат, – хрипло прошептал Раймонд, подходя ближе.
Он протянул ладонь, и Тайнан тревожно обнюхал его пальцы, уловив чужеродные запахи боли, зелий и крови. Конь беспокоился, чувствуя слабость хозяина. Раймонд провел здоровой левой рукой по его мощной, глянцевитой шее, ощущая под ладонью живую, пульсирующую теплоту. Он наклонился лбом к крупу коня, закрыв глаза, позволяя знакомому запаху на мгновение смыть всю боль и усталость.
– Скучаешь? – его голос был глух. – Я тоже. Скоро, брат. Скоро я снова сяду в седло. Мы умчимся так далеко, что никто нас не достанет.