Наталья Куртакова – Пепел и Прах (страница 17)
– Ты отвезешь меня, – ее голос не повысился ни на йоту, но в нем зазвенела та самая сталь, что режет любые аргументы, – или я пойду сама. И тогда я точно не вернусь. Выбор за тобой.
Они замерли. Воздух в хижине сгустился, наполнившись немым, яростным поединком воль. Взгляд Борея – испуганный, яростный, умоляющий – уперся в ее холодный, абсолютно непоколебимый, пустой. И дрогнул. Плечи его бессильно опустились, сдаваясь под натиском ее отчаянной решимости.
– Ладно… Черт с тобой, пропадай обе… – прошелестел он, отвернувшись к окну, где в серой дымке маячило зловещее, ненавидящее все живое Око. – К вечеру вернемся. Ни минутой позже. Иначе Юра нас обошьет.
Покинув угнетающую тишину жилища Миствуд, они направились к одному из бесчисленных протоков Моряновых рек. Тропа была черной от ночного ливня, размокшей и скользкой. Земля чавкала под сапогами, липкая и холодная, обволакивая подошвы тяжелым, удушающим запахом гниющих водорослей, сырой коры и далекой, едкой гарью Тебриза, который лежал внизу, как гнойная, вскрывшаяся язва на лице земли, окутанный грязно – серой, ядовитой дымкой.
Из тумана, словно порождения самой этой гнили, вынырнули двое.
Оборванные, с лицами землистого, болезненного цвета, будто вылепленными из грязи и отчаяния. Один, проходя вплотную, намеренно, с силой толкнул Элисфию корявым, костлявым плечом.
– Ого! – хрипло цокнул он, оскалив беззубый, гнилой рот. Волна гнилостного, спиртного дыхания окутала Элисфию, заставляя ее задохнуться. – Брюхатая падаль по нашим болотам шляется! Ишь, живот – то выставила, как королева перед холопами!
Его спутник, воняющий перегаром дешевого эля и застарелым потом немытого тела, фыркнул, брызгая желтоватой слюной:
– Да не падаль, дурень! Глянь – ка плащ – хоть и замызган, а барское сукно! Может, услужим, а? Пару медяков срубим, скажем, где таких от плода избавляют? – его грязный, с обломленным ногтем палец резко, оскорбительно тыкнул в сторону ее живота. – Знаем мы одну шлюхину кузню у Вечных ворот… За медяк скажем куда топать, а? Быстро, чисто, хоть и не без последствий…
Балитер, будто раненый вепрь, почуявший угрозу, вздыбился. Ярость, мгновенная, слепая и первобытная, исказила его грубые черты. Жилы на шее налились кровью, слюна брызнула с губ, когда он зарычал, низко и хрипло, как разъяренный кабан, готовый растерзать:
– Сукины выродки! Червям кормиться вашими кишками! Провалитесь в эту вонючую жижу и сгниете!
Сталь его тесака, тяжелого и тусклого, но оттого не менее смертоносного, блеснула у пояса, выдернутая наполовину. Мужики, бормоча грязные, бессвязные ругательства про «проклятых чужаков» и «бешеных псов», шарахнулись в сторону, спотыкаясь о кочки, и растворились в серой, равнодушной мгле так же быстро, как и появились, оставив после себя лишь въедливую вонь и тягостное, липкое ощущение осквернения.
Элисфия стояла, прижав ладонь к горлу, будто пытаясь выдавить из себя тот отравленный, мерзостный воздух, которым дышали эти люди. Жаркий стыд пылал у нее под кожей, а в горле стоял ком, не дающий вздохнуть. Ее тело дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью – не только от животного страха, но и от унизительной, гнетущей грязи происходящего. Прикосновение того грязного пальца, тыкавшего в ее живот, оставило невидимый, но жгучий след, как от ожога.
Она глубже втянула голову в капюшон, словно пытаясь исчезнуть, сжалась в комок под плащом, чувствуя, как огненная волна стыда и ярости заливает лицо. Брюхатая падаль… Слова звенели в ушах, острые, постыдные, но оттого – правдивые. Знаем, где таких от плода избавляют…
Борей, все еще тяжело и хрипло дыша, резко, почти с яростью, схватил ее за локоть – не помогая, а таща, будто груз. Его пальцы впились в ткань плаща со звериной силой отчаяния и ярости, так что она вскрикнула от неожиданной, резкой боли.
– Двигайся! – прорычал он сквозь стиснутые, скрипящие зубы, его взгляд, дикий и невидящий, метнулся по туману, выискивая новую, невидимую угрозу. – Здесь оставаться – смерти искать похлеще, чем в бою! К лодке! Быстро, пока другие стервятники не слетелись!
Он почти потащил ее по топкой, предательской тропинке, вниз, к черной, маслянистой ленте воды, едва видной сквозь пелену. Ноги Элисфии заплетались, подошвы скользили по мшистым, скользким камням и вязкой грязи. Она спотыкалась, падала на одно колено, но его железная, безжалостная хватка не отпускала, не давая упасть, лишь подстегивая, таща вперед, к спасению, к гибели – она уже не понимала. Запах болота, гнили, человеческих испражнений и собственного страха смешивались в горле в один горький, тошнотворный ком.
Лодка – утлая, жалкая скорлупка из почерневшего от времени и воды дерева, привязанная к покосившемуся, подгнившему колу – жалобно заскрипела, едва Балитер грубо, одним движением оттолкнул ее от вонючего берега, почти вбрасывая Элисфию внутрь. Она упала на жесткую, холодную скамью на носу, спиной к угасающему, словно призрак, силуэту города за туманом, лицом – к белесой, непроглядной, пустой пустоте впереди. Сердце колотилось так бешено и громко, что, казалось, вот – вот выпрыгнет из груди и упадет на мокрые, скользкие доски днища. Она инстинктивно, судорожно, с силой обхватила руками живот, не столько защищая, сколько пытаясь вдавить, спрятать, уничтожить этот позорный, ненавистный выступ, ставший мишенью для всего грязи этого мира.
В ушах, не умолкая, стоял тот хриплый, мерзкий голос: «Брюхатая падаль…»
Борей, тяжело опустившись на кормовую скамью, с глухим стуком схватил весла. Его лицо в полумгле казалось вырубленным из того самого кровавого базальта Хеллфортов – жестким, непроницаемым, вечным. Лишь неестественно сжатые челюсти и тяжелое, с присвистом, дыхание выдавали бурю, бушующую внутри. Сталь тесака тупо блеснула у его пояса, когда он двинулся, упираясь веслами в илистое, вязкое дно, чтобы оттолкнуться. Лодка дрогнула, жалобно заскрипела и закачалась, черная, маслянистая вода с тихим шлепком принялась бить о борт.
Тишина повисла между ними, густая, тягучая, зловещая, как сам туман. Только скрип уключин, мерзостные всплески весел да собственное бешеное, предательское сердцебиение слышала Элисфия. Стыд, страх, гнев и отчаяние – все смешалось в ней в один тугой, давящий на грудь клубок, который душил горло, не давая дышать. Она не могла больше молчать. Не могла.
– …Падаль… – прошептала она, и голос сорвался, зазвучал чужим, сдавленным, разбитым. – Так они меня назвали. – она подняла глаза на Борея, ища в его неподвижной, каменной фигуре хоть каплю понимания, оправдания, защиты от этого всепоглощающего унижения. Но его взгляд был устремлен куда – то в серую, безнадежную даль за ее спиной, в прошлое, полное таких же теней, грязи и крови. Молчание было ее единственным ответом. И оно ранило больнее, чем любой нож, острее, чем любое слово. Казалось, даже скрип уключин и шлепки весел по черной, мертвой воде затихли в тяжком, унизительном ожидании.
Балитер резко, судорожно дернул головой, словно стряхивая наваждение, пытаясь сбросить с себя невидимые оковы. Его пальцы, до белизны сжимавшие древко весла, разжались на мгновение, потом впились в дерево с новой, яростной силой. Он сделал глубокий, хриплый, с надрывом вдох, будто перед прыжком в ледяную, смертельную воду. Когда он наконец заговорил, голос прозвучал неестественно громко в этой внезапной, гнетущей тишине, сорванный, как рваная мешковина, грубый от сдерживаемой ярости и чего – то еще, какого – то глубокого, непонятного Элисфии стыда:
– Падаль… – повторил он ее слово, и оно прозвучало как плевок на грязную, безразличную воду. Он все еще не смотрел на нее, его взгляд буравил мутную, маслянистую рябь за кормой, будто там, в темной глубине, была написана его собственная, горькая и бесполезная исповедь. – Говорят, что хотят. Что у них на языке. Но ты… – он снова замолчал, сглотнув ком, застрявший в горле. – Ты… все взвесила? По – настоящему? Понимаешь? – его голос понизился, стал каким – то мертвым, пустым. – Живот – то… – он сделал короткий, резкий, почти отвращенный жест подбородком в ее сторону, так и не поворачивая головы, – он уже не прячется. Как шиш на роже. Всем видно. Все понимают.
«Стыдится? – мысль пронзила Элисфию ледяной, ядовитой иглой. – Как падальщик стыдится своей добычи. Стыдится меня. И правильно. Это его вина. Его крест. Его грязь на моей жизни.»
– Все решено, – отчеканила она, глядя прямо перед собой, на расстилающуюся перед лодкой серую, безразличную гладь Моряны, в водах которой, казалось, растворились все ее слезы.
Вокруг, словно призраки, покачивались другие лодки – такие же утлые, такие же гнилые. Воздух густо, почти осязаемо пропитали запахи: рыбьей чешуи, тины, гниющего дерева и чего – то еще – тяжелого, металлического, неживого, что исходило от самого Тебриза. Город – Хеллфорт давил на грудь невидимой, но физически ощутимой тяжестью, а черное, пустое Око на холме, казалось, следило за их утлой, жалкой лодочкой, излучая немую, всепоглощающую, древнюю злобу.
– Его тебе ЖАЛКО?! – крик сорвался с ее губ, дикий, хриплый, нечеловеческий, рвущий горло, рожденный в самых глубинах истерзанной души. Она впилась пальцами в округлость под плащом, в этот ненавистный, чужой шар плоти, с такой силой, что готова была разорвать собственную утробу, выдрать с корнем, выжечь каленым железом. – А МЕНЯ?! Меня тебе не было жалко, когда Рамон впервые вошел ко мне в девять лет, разорвав все внутри, а я кричала так, что горло кровоточило?! Когда он избивал меня до полусмерти за каждый неверный взгляд, за каждое слово, за каждый вздох, который ему не понравился?! Когда запирал в той крошечной коморке, где даже нельзя было выпрямиться, и приходил каждый день, каждый день, чтобы издеваться, глумиться, насиловать снова и снова, шепча на ухо, что это и есть истинные отношения между мужем и женой?! Что он так воспитывает из меня верную и преданную суку, которая будет лизать ему руку за подачку?!