Наталья Куртакова – Пепел и Прах (страница 11)
Зима здесь отступала, побежденная упрямым дыханием Тигрового моря. Снег лежал лишь в грязных, тающих клочьях, похожих на проказу. А на склонах, подставленных под ласковое небо, стояли ровными рядами корявые, приземистые деревья. Их темно – зеленые листья отбрасывали блики, а среди листвы горели, как маленькие солнца, невероятно желтые плоды. Лимонные сады. Жизнь, плюющая в лицо северной стуже.
Чем ближе они подъезжали к портовому городку, тем чаще встречались люди. Погонщики с ослами, навьюченными тюками с цитронами; старики, чинившие плетеные изгороди; дети, гонявшие по грязи обруч, сбитый из виноградной лозы. Городок Лимонные Сады дышал сытым, довольным миром. Аккуратные домики из выбеленного известняка под черепичными кровлями, узкие, но выметенные мостовые, стойкий запах жареной сардины, морской соли и смолы.
И это самое благополучие оборачивалось на них, как удары бича. Взгляды – любопытные, испуганные, брезгливые – прилипали к ним, впивались в спину.
«Великий Дхар… да это же Адея, старшая дочь Гордона…»
«…Матерь Дана, на что похож ее муж? Весь избитый, в грязи…»
«Морской волк, Виктором звали… Смотрел бы ты на него теперь.»
Раймонд слышал обрывки шепота сквозь нарастающий гул в ушах. Ему было плевать. Весь мир сжался до хрупкой, недвижной спины перед ним и до воли, которую он сжимал, как последний оплот, чтобы не рухнуть здесь, на глазах у этой сытой, спокойной, отвратительной жизни.
Наконец, Тайнан, фыркнув, остановился у невысокого, в один этаж, дома на окраине, третьего от угла. Построенный из темного, почти бурого дерева, с низкой, приземистой дверью и маленькими, словно щели, оконцами, он казался частью самой земли.
Раймонд попытался сам соскользнуть с седла, но мир опрокинулся, закружился. Он, глухо застонав, тяжело оперся о потный круп коня. Его тут же подхватили. Сильные, знакомые руки, от которых пахло мокрой глиной, дымом очага и потом.
– Виктор? Адея – Линн? – голос Гордона, обычно глухой и спокойный, дрогнул, в нем послышалась трещина. – Марго! Иди сюда! Живо!
Дверь распахнулась, ударившись о косяк. На пороге, заслонив собой скудный свет изнутри, возникла Маргарита. Ее глаза, острые, как шило, за секунду окинули их, выхватывая детали: зять, превращенный в окровавленное месиво, едва стоящий на ногах. И ее дочь. Ее Адея, сошедшая с коня словно во сне, движенья ее были замедленны и пусты. Лицо, всегда бледное, теперь было прозрачным, как пергамент, а фиалковые глаза, всегда столь живые, смотрели внутрь себя, не видя ничего вокруг. В них не было ничего. Ни ужаса, ни горя. Ничего.
В следующее мгновение Маргарита была рядом. Ее шершавая, мозолистая ладонь легла на его лоб, на его вспотевшие, залитые кровью волосы.
– В дом. Сейчас же. – Ее голос не терпел возражений. В нем был стальной стержень, выкованный годами тягот и лишений.
Их втянули в главную комнату. Она была тесной, но крепкой. Солнечный луч, пробившийся сквозь запыленное слюдяное окошко, падал на дубовый стол, грубые лавки, на сундук у стены. Пахло дымом, сушеным чабрецом и кислым хлебом. Раймонда, почти без сознания, поволокли к широкой кровати за потертым занавесом в углу – в родительскую спальню, единственную комнату с дверью.
Мир плыл, распадаясь на острые, болезненные осколки. Он чувствовал, как грубые, но осторожные руки Гордона укладывают его на скрипучую кровать. Видел, как Маргарита, сжав до белизны губы, коротким ножом разрезает его запачканную кровью и грязью тунику. Услышал сдавленный, как у раненого зверька, вскрик младшей сестры Лауры, когда та поднесла таз с водой и увидела сине – багровые, расползающиеся по его боку подтеки и неестественный, жуткий изгиб правой руки.
– Держи его, – бросила Маргарита, и Гордон всей своей тяжестью навалился на него, прижимая плечи к промятой перине.
Боль была белой. Белой и ревущей. Она смывала все, как волна прибоя, и он тонул в ней, захлебывался, чтобы на мгновение вынырнуть, судорожно глотая спертый, прокопченный воздух. В эти краткие мгновения ясности он видел ее. Адею. Она сидела на табурете у стены, ее руки безвольно лежали на коленях, а взгляд был пуст и направлен куда – то сквозь него, сквозь стены, в никуда. Он попытался сказать ей что – то, просить прощения, назвать ее имя, но из горла вырывался лишь хрип, похожий на предсмертный хрип утопающего.
Маргарита обрабатывала раны. Ее движения были резкими, безжалостными и точными. Она ощупывала его ребра, и Раймонд, стиснув зубы, закусил нижнюю губу, пока не почувствовал во рту теплый, соленый вкус крови.
– Что случилось, Виктор? – ее голос был низким, натянутым, как тетива. – Говори. На вас напали? Разбойники в горах?
Раймонд молчал, пытаясь совладать с новой волной тошноты и боли. Ответ пришел из угла. Тихий, ровный, лишенный всякой интонации голос Адеи прозвучал, как погребальный колокол.
– У меня был ребенок.
Руки Маргариты замерли. Гордон застыл, не ослабляя своей медвежьей хватки. В комнате воцарилась тишина, такая густая и тяжелая, что даже треск поленьев в очаге не мог ее нарушить. Казалось, сам воздух застыл, замедляя бег времени.
– Что? – выдохнула Маргарита, медленно поворачиваясь к дочери. На ее лице было непонимание, будто она услышала слова на чужом языке.
– Ребенок, – повторила Адея тем же мертвым, деревянным тоном. – Он родился мертвым. В горах. Мы его сожгли.
Сначала на лицах родителей читался лишь шок, ступор. Потом, медленно, как поднимающаяся из болотной топи стужа, пришло осознание. Оно наползало, леденило души. Радость внука, которой они были лишены. Надежда на продолжение рода, обернувшаяся кошмаром. Горе, ударившее с такой силой, что от него перехватило дыхание. У Маргариты задрожала нижняя губа, но слез не было – лишь сухая, беззвучная паника. Гордон опустил голову, его могучие, привыкшие к труду плечи сгорбились, будто под невидимым грузом. Старик внезапно сморщился, стал старым.
– Дочка… Адея – Линн… – начал он, но слова застряли в горле, превратились в хриплый шепот.
Адея поднялась. Ее движения были лишены всякой цели. Она подошла к старому сундуку, откинула тяжелую крышку и достала оттуда что – то. Старую, потрепанную тряпичную куклу, с выцветшими нитями волос и двумя точками – глазами, когда – то вышитыми ее матерью. Она прижала эту истлевшую память о детстве к своей груди, к тому месту, где теперь была лишь пустота. И, не глядя ни на кого, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты. Дверь за ней закрылась с тихим, но окончательным щелчком.
Раймонд видел, как щель между дверью и косяком исчезла. Он хотел крикнуть. Кричать до хрипоты, до кровавых слез, звать ее, требовать, чтобы она вернулась, чтобы она посмотрела на него, ударила, прокляла – что угодно, лишь бы не это мертвое, ледяное молчание. Но тьма, копившаяся все эти дни и недели, та тьма, что начала свой путь еще в заснеженных ущельях у Хребта, наконец накрыла его с головой. Боль, усталость и всепоглощающее отчаяние переломили последний остаток воли. Его сознание, как камень, сорвалось с обрыва и погрузилось в глубокий, беспробудный мрак, где не было ни боли, ни горя, ни этого ледяного ужаса за женщину, которую он любил больше жизни и которую не смог уберечь.
ВОЛЯ, ЗАКОЛЕННАЯ В ОГНЕ
Холодный воздух снаружи шатра ударил в лицо Ханара Эпперли, не освежив, а лишь сменив душную тяжесть видения на физический озноб. Он стоял, вглядываясь в замерзший лагерь, в бездушные шеренги трайтеров. Внутри него бушевал хаос, более страшный, чем любая битва. Образы из шатра – ненависть в детских глазах, пламя, пожирающее его воинов, – вцепились в сознание, угрожая подточить саму основу его воли.
Действие. Только действие. Мысль пронеслась, ясная и единственно верная. Он должен был двигаться, чувствовать мышцы, слышать скрежет стали. Без раздумий, привычным жестом он схватил верную секиру и шершавый точильный камень. Ноги сами понесли его прочь от лагеря, от давящего безмолвия его «победы», туда, где густели сумерки леса.
Добравшись, Ханар втянул воздух полной грудью. Резко, глубоко. Воздух был чист, лишен вони пота, крови и гари. Ручей предстал шире, чем он думал. Течение – тихое, почти беззвучное, но мощное. Темная вода катилась меж берегов, окаймленных причудливыми наростами льда, похожими на застывшую пену. Конец южной зимы в Антарте. Снег лежал пятнами, пористый, пронизанный черными иглами хвои. Земля кое – где проглядывала – темная, мерзлая, ждущая. Воздух звенел от хрупкого холода, каждый выдох Ханара превращался в короткое, яростное облако.
Он прошел вдоль воды, сапоги вязли в подтаявшем снегу у кромки. Взгляд, привыкший выискивать угрозы, отметил валун – плоский, темный, омытый струями. Подходящий. Эпперли опустился на камень тяжело. Секира легла поперек мощных бедер, лезвие, отполированное до зеркального блеска, холодно отсвечивало в скупом свете. Острое? Да. Смертоносное? Бесспорно. Но ритуал точения был не о необходимости. Он был о сосредоточении. Очищении. О звоне стали, вытесняющем шепот видений.
Камень с сухим шипением лег на грань. Первый уверенный взмах руки – резкий скрежет заполнил тишину леса, отрывистый и твердый, как удар сердца перед сечей. Ханар склонился над оружием, могучие плечи напряглись. Взгляд, обычно буравящий пространство, обратился внутрь, в темные глубины собственных мыслей, которые предстояло выковать в нечто твердое и ясное, как сталь под его руками. Скрежет камня стал единственным звуком его раздумий – ритмичным, неумолимым, мужским.