18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Илишкина – Улан Далай (страница 91)

18

Санька осторожно отодвинулся подальше от отца, чтобы ненароком еще раз не толкнуть. По бараку плыл вкусный запах пропаренной пшенки. Есть хотелось зверски.

Тетя Булгун открыла пузырек с рыбьим жиром – сдобрить кашу. И опрометью выскочила в сени. Женщины тут же завертели головами, вытянули шеи ей вслед. Тетя вернулась через несколько минут.

– Не выношу я этот запах, – виновато пробормотала она, затыкая пробкой пузырек.

– Ничего, каша без этого жира лучше, – сказал дед. – Мы его на крайний случай оставим.

Каша, в которую добавили еще и толченой картошки, была необыкновенно вкусной. А тетя Булгун осилила только полмиски. Сказала, что больше в нее не лезет.

– Уж не надорвалась ли ты? – встревожился дед. – Надо просить докторшу, пусть тебя посмотрит.

– Ой, не надо, что вы, – отмахнулась Булгун. – Само пройдет.

Докторша была из Ленинграда, эвакуированная в Боровлянку в прошлом году вместе с детским домом, – маленькая женщина с тоненьким голосочком. Саньке она казалась потерявшейся в лесу девочкой из сказки: лицо без морщин, а волосы белые как снег. Звали докторшу Майей Тимофеевной. Отец встретил ее в поссовете, когда оба получали пайковый хлеб. Первый раз она пришла в барак по просьбе отца – осмотреть Сокки, но бедолаге уже помочь не смогла. Зато помогла отцу: научила его особой дыхательной гимнастике и рассказала, у кого можно добыть пчелиного клея – узы, который прописала принимать каждый день по столовой ложке. И отцу стало легче: дышал спокойнее, меньше кашлял. И вообще как-то приободрился. А вот дед стал видеть хуже – словно он больше не хотел смотреть на этот мир. Майя Тимофеевна сказала, что у него развивается какая-то катаракта.

Отец и Майя Тимофеевна много говорили о Ленинграде, переходили в воспоминаниях от одной площади к другой, от дворца к дворцу, и Санька поражался, как докторша и отец могут держать в памяти столько названий и столько сведений. Главное было остановиться до того, как Майя Тимофеевна вспомнит, во что превратились город и жители в блокаду, и начнет рыдать.

– Господи, до людоедства дошло… мои дети друг другу пальцы пытались откусить… привязывать приходилось…

Хуже всего было, когда докторша раз за разом принималась рассказывать, как ее поставили руководить эшелоном. В нем из Ленинграда вывезли сюда две сотни детей, в основном от пеленочных до шестилеток. Тут уж она начинала просто давиться от слез.

– Через Ладогу кое-как, ночью, под бомбежкой. Перегрузили из машин. Вагоны товарные, дети – голодные, холодные. К ним приставлены няньки, а самим нянькам по шестнадцать лет. Зайду в вагон – детки рвутся ко мне, все в соплях, в какашках. Рев стоит такой, что ноги подкашиваются. Выносили из вагона на станции в Буланихе едва живых, ну, думаю, всё, наконец-то приехали, но нет, сложили в сани, прикрыли тулупами и сюда, в эту глухомань. А едой не обеспечили… Ходили мы с няньками по домам, побирались, выпрашивали картошку, брюкву, хоть что-то. Больше шестидесяти умерло уже здесь. Больше шестидесяти! Я вот к вам прихожу – детки с мамами, с братиками-сестричками, присмотрены, приласканы, какое чудо…

На лесосеке Санька с Вовкой оказались самыми грамотными и громогласными – дед с гордостью говорил, что внуки пошли в него, – по очереди зачитывали последние сводки Совинформбюро, что с опозданием доходили до Боровлянки. Больше всего мужиков интересовал вопрос, когда же наконец союзники откроют второй фронт, но сообщений об этом не поступало. Зато в газетах писали об условиях перемирия с Финляндией. Мужики условия громко одобряли, кроме эстонцев, которые опускали глаза и как будто отключали слух. Были новости и про Польшу – что границу между ней и СССР проведут по линии какого-то Керзона, и ссыльные поляки тоже не выказывали радости. А остальным было все равно.

Жизнь, по мнению Саньки, в целом налаживалась. Знание русского языка – большая удача, которой они с Вовкой не понимали, пока не очутились здесь. Вовка с его красивым круглым почерком быстро завоевал уважение у местных женщин – он писал для них письма на фронт, и даже со стихами, и вскоре стал приносить в барак приварок: то стакан подсолнечного масла, то сладкую свеклу, а однажды – целый круг мороженого молока. Женщины ставили Вовку в пример своим детям и велели им хорошенько учить русский. С теми, кто по возрасту на лесосеке не работал, а в школу ходить было не в чем, отец проводил занятия.

Может, ничего бы не случилось, не решись дед в середине марта устроить женщинам еще один день отдыха. Жалел он тетю Булгун, у которой совершенно пропал аппетит, а с ним и силы, а докторша все не приходила – видно, у нее в детдоме дел было невпроворот. Снова сел дед ни свет ни заря у остывшей печки, снова выгреб золу из поддувала, опять настроил домбру и призвал богиню-покровительницу. И снова поднялась поземка, хоть, казалось, чему там было подниматься – снег под солнцем уже покрылся прочной коркой наста.

А на следующий день, уже к вечеру, в барак нагрянул толстощекий уполномоченный из района. Отца тогда рядом не оказалось – он ушел за докторшей. Не здороваясь, уполномоченный молча направился к деду, схватил за грудки, поднял и стал трясти, как бабы – мешок с горохом перед шелушением.

– Где твоя бандура, шаман?

Дед в недоумении мотал головой. А Санька сразу понял, что речь идет о домбре.

– Отпустите дедушку! – закричал он. – Вот она! – И вытянул домбру из-под тулупа.

Уполномоченный резко отпустил деда, схватился за гриф и, размахнувшись, рубанул об угол печки. Домбра раскололась, обломки повисли на двух овечьих кишках-струнах. Уполномоченный попытался засунуть искалеченную домбру в топку, да никак не мог втиснуть, и тогда просто запулил ее в угол.

«Ты-ы-ын» – издала последний звук домбра.

– И если ты еще тут будешь колдовать над природой, мешать народу выполнять социалистические обязательства, я тебя отправлю туда, куда Макар телят не гонял, понял?

Дед коротко кивнул. Санька не был уверен, что дед знает, куда не гонял телят какой-то Макар, но голос звучал угрожающе.

– Вы, что же, товарищ уполномоченный, – послышался язвительный голос Вовки, – верите, что наш почти слепой дедушка может управлять погодой?

– Не верю! – уполномоченный для пущей убедительности резанул ладонью сверху вниз. – Но у нас тут такие места, что любое слово отзывается. – Он огляделся. – А папаша твой где? Пытается через вольнопоселенную докторшу отправить письмо товарищу Сталину? Вот предупреди его, ты у нас по-русски хорошо сечешь, даже стишки сочиняешь, что мы, – ткнул пальцем вверх, – про всё знаем и всё контролируем. Пускай только попробует – снимем с парторгов и с довольствия. И поставим вопрос об исключении его из партии за несогласие с решениями Советского государства. Распоясались тут! Совсем страх потеряли!

Уполномоченный кричал еще долго. Перепуганные женщины замерли от ужаса, дети спрятались под одеялами.

– Хватит тут корчить из себя мороженых налимов! Не проведете! – в конце концов рявкнул уполномоченный и, открыв рывком дверь, выскочил в сени, по пути громыхая пустыми ведрами.

Отец все-таки привел в тот вечер докторшу. Та завела Булгун в угол, где умерла Сокки, – он до сих пор был завешан мешками, – а потом позвала отца, и они долго о чем-то шептались. Вышли расстроенные. А еще через два дня тетя собрала свои вещи и швейную машинку, и отец отвел ее в детдом, ей там место нашлось няни. Санька одного не понимал: почему нельзя работать в детдоме, а жить вместе с семьей? Наверняка тете без них грустно. Но она не приходила в барак даже в выходной, и это было совсем странно.

Вовке больше не доверяли во время обеда чтение сводок Информбюро и проведение политинформаций. Говорили, что уполномоченный запретил. Саньке приходилось справляться одному. А еще стало ясно, что кто-то на Чолункиных стучит. Отец строго-настрого запретил сыновьям рассказывать про дела в семье и друзьям, и вообще кому-нибудь на лесосеке. А Вовку еще и предостерег: никакой отсебятины в женских письмах на фронт! Санька недоумевал: как же так, ведь доносить должен был отец, а не на отца! Но, понятное дело, спросить напрямую не мог.

Женщины тоже языки прикусили. Раньше каждую свободную минуту трещали, как сороки. Жаловались друг другу на задержку зарплат, на бригадиров, которые не засчитывают всю выработку, на непропеченный хлеб, на тупые топоры и ржавые пилы, что выдает им одноглазый из инструментальной. А тут как отрезало. Говорить стали мало, скупо, скучно. И никаких шуток. Тем более воспоминаний о родине.

В бараке как будто похолодало. Разговоры не ладились, игры тоже. А еще в бараке появились крысы. Мыши жили здесь и зимой. К ним приноровились: все съестное подвешивали над нарами в котомках и мешках, а перед сном гремели котелками и кастрюлями, чтобы напугать хвостатых. Больше всего опасались, что погрызут обувь, по ночам спали чутко, обувь, если сухая была, под голову клали. Но крысы – совсем другое дело. Твари умные и наглые, их шумом не отвадишь. Они подпрыгивали, как мячики, цеплялись за котомки и вгрызались в брезент. Женщины били их палками, шпарили горячей водой, дети устраивали настоящие облавы, а они все равно шастали на виду не таясь.

На ночь электричество по всему селу отключали, и в бараке на столе оставляли маленькую коптилку – чтобы, не наделав шума, можно было выйти в сени по нужде. И вот как-то ночью Санька встал и вдруг увидел крысу, сидевшую в ногах у тетки Куни. В маленьких лапах крыса держала что-то белое. Заметив Саньку, зверек выронил добычу и юркнул под нары. Санька схватил странный комочек и поднес к коптилке. Это был…