Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 76)
Но вот Филипчук зашел ко мне с Вилкомиром, и этот тоже оставил свои стихи, попросил прочесть, «так, вообще», сказать свое мнение.
Я пообещала, но, признаться, была недовольна, т. к. я когда-то такое в институте на каком-то собрании читала, какие-то его стихи, и это было ужасно.
Но отказать было неудобно, а раз взялся за гуж, не говори, что не дюж, и я взялась. А стихов целая книга.
Взялась и прочла все не отрываясь. Есть лучше, есть хуже, но это стихи. Настоящие стихи настоящего поэта. Особенно хороши стихи о море и о чекисте. Все сделаю, чтобы их где-нибудь напечатали.
Кто бы мог подумать!
10/2.
Прочла в верстке «Знамени» дневник Расковой. Очень интересно, но страшно выхолощено. Ничего о личных делах, о каких-то внутренних переживаниях, о какой-то внутренней борьбе.
Правда, это называется «Записки штурмана», и это именно записки штурмана, а не человека, ставшего штурманом, не женщины, ставшей героем. Это досадно.
Чуточку неприятна некоторая аффектация своих личных качеств, желание показать, что она не только летчик, штурман и герой, но и женщина в полном смысле этого слова. Но и это только в том, что касается ребенка, а о любви, о сердце, ее женском сердце, ни слова. Даже досадно. Ведь она в какой-то степени новый человек, интересно, как она все женское переживала. По-моему, интересно.
Некоторое кокетство своим молодечеством, тем, как она обманывала врачей в больнице. А вообще хорошо, интересно. Очень хорошо и понятно описана профессия штурмана.
11/2.
Выступала в МГУ. Вечер писателей-орденоносцев. Очень здорово принимали. Поднесли цветы.
Но мне что-то нехорошо. Не потому ли, что я читала последние главки поэмы? Не хотелось мне это читать, но ничего нового нет. Не потому ли мне нехорошо? Вообще какое-то странное состояние. Казалось бы, чего еще, а мне мало. Не славы мало, а того, что я сделала и делаю. Какая-то очень серьезная переоценка ценностей. То ли это, что нужно, все, что я до сих пор делала?
Я-то наверняка знаю, что я должна сделать, знаю, что если сделаю так, как хочу, то это будет настоящее. Но пока ничего не получается, и из-за этого как-то не так, как могло быть. Вечная моя неудовлетворенность самой собой, своим творчеством. Добьюсь ли того, к чему стремлюсь?
Оправдаю ли я почти общее доверие?
А если не общее, то лучших людей. Значит, да, если сама хочу, чтобы было лучше, если сама понимаю, что должно быть лучше.
12/2.
Была у Кости Симонова. Приехал Мишка[472]. Читал новые стихи. Хорошие.
Я им читала стихи Вилкомира. Понравились, Костя хочет их с ним немножко подработать и напечатать в «Московском альманахе».
Костя ходит по дому в халате, пьет черный кофе. Он — обыватель, но очень талантливый и умный человек. Значит, так бывает.
14/2.
Вечер памяти Багрицкого в клубе. Чуточку горько. Первое отделение — воспоминания о Багрицком — очень жалкое. Опять одесситы, опять о том, что Багрицкий был одесситом, чудесным поэтом и обаятельным человеком. Нужно ли это?
И, пожалуй, больше всех был прав Шкловский, который говорил о том, что воспоминания умирают, о том, что Пушкин был рад, когда узнал, что сгорели записки Байрона. Да. Но тогда зачем я пишу все это?
Музыка Юровского мне не понравилась.
А Журавлев очень хорошо прочел «Думу про Опанаса». Это было лучше и больше говорило о Багрицком, чем все воспоминания.
15/2.
Сегодня на секции читал Уткин. Это было очень тяжело.
Он прочел много стихов. Сначала лирические, а потом опять на сибирском материале. Много было очень хорошего, но он так противно читает, что все кажется ужасно пошлым, и с удивлением слушаешь какие-то вдруг совершенно настоящие поэтические строки.
По его стихам чувствуется, что ему нехорошо, тяжело, одиноко, но что же делать и надо ли об этом писать? Надо ли об этом писать стихи?
Может быть, надо, надо для того, чтобы помочь самому себе пережить это состояние, но тогда надо ли в таком количестве?
Нет, это уже твердо, нет. Рвутся стихи, мучают, давят, а ты их сдерживай, наступай им на горло, строй плотины, не пиши, пока ценой каких угодно усилий можешь не писать, и тогда, когда ты уже не сможешь удержать их и они напишутся, тогда уже получатся настоящие стихи, настоящей силы. И были такие стихи, о которых никто не посмеет сказать, что они упаднические и что их не нужно было писать. Такие стихи, о которых каждый поймет, что они не могли быть не написанными, и поэтому они всем будут нужны в тяжелую минуту.
Как вода, свободное течение которой сдержано плотиной, становится во много раз сильнее и необходимее.
Ведь, если бы я дала себе волю, сколько стихов о смерти Димы[473] я бы написала, и не знаю, не получилось ли бы это разжижено и мало кому интересно.
Прения были до того странные, глупые и обидные, до выступления Кирсанова, что я даже говорила бы, если бы это была настоящая требовательная, суровая поэтическая критика. Мне очень жаль его. Умный, но пошлый и все-таки не очень настоящий человек.
Вероятно, в какой-то степени это все-таки определено внешностью.
17/2.
Было комсомольское собрание. Скучный доклад Сидоренко о тезисах т. Молотова (что делать: не дано человеку!) и интересный доклад Зайцева о тезисах Жданова.
Я говорила о том ощущении доверия, большой веры в советских людей, в их честность и преданность, в их данные, которые я испытывала, читая «Правду» от 1/2 — 39 года, где на первой странице тезисы доклада Жданова, а на второй странице — указ о награждении писателей.
Об ощущении того, как партия все больше и больше срастается с народом и страна наша идет к тому, что скоро действительно каждый советский человек, в высоком смысле этого слова, не будет находиться вне рядов коммунистической партии большевиков.
О том, что нам, молодежи, очень много дано, но с нас много и спрашивается, и мы должны страшно много учиться, работать над собой, воспитывать себя политически и морально, помнить о том, что каждый из нас — непосредственный строитель нового общества и отвечает перед страной, давшей ему счастье.
О том, что вся политика нашей партии, каждое ее постановление, мероприятие направлены к тому, чтобы воспитывать из всего советского народа, из нас, молодежи, настоящих новых людей, достойных того, чтобы жить в будущем счастливом коммунистическом мире.
Может, я все это не так складно говорила, но так я думала.
Потом я поехала в Дом актера. Там исполнялся целиком «Станционный смотритель». Я приехала ко 2-му акту.
Опять эта ужасная провинциальная концертная постановка, когда вместо цыганок выходят жуткие бабы из хора Юхова, когда Сережа Ильинский в твердом воротничке пытается играть среди стульев и хористов, когда Рыбкин (он же доктор, он же гуляка-гусар) вытягивает шею и пытается делать нелепые движения.
Утром пришел Крюков с письмом от Сахновского к Самосуду. Решили набраться с духом и тут же пойти к нему. Репетировали, изображали в лицах, как это будет. Я надела костюм с орденом, мы сели в лифт и поехали к нему на 7 этаж. Лифт шел очень быстро. Открыла «камерфрау» в черном платье, спросила, как доложить. Потом нас провели в этакую краснодеревянную приемную. Где-то бурлила вода — наливалась ванна. Квартира очень роскошная, 5-комнатная, а живут 2 человека — Самосуд с женой. В книжном шкафу красного дерева только одна полка занята странно подобранными книгами и коробками из-под конфет. На столе — Париж — Аркина и монография Растрелли. Ждем, мнемся, ужасно противно.
Хозяин вышел помятый, заспанный, на ходу вдевая запонки. Стоя спросил, в чем дело, когда узнал, что речь идет о «Станционном смотрителе», спросил: «А не опоздали ли вы с этой оперой? Ведь юбилей уже прошел».
Вот чиновник!
В общем, договорились, что я занесу либретто и он мне же даст знать — поскольку мы соседи, — когда он сможет послушать музыку. Крюков отнес либретто. Ладно, подождем. Ужасно противно было все это. А как отвратительно он читал письмо Сахновского!
<нрзб> бокалы «за орденоносца и ее ордено <нрзб>, послушали пластинки, поскучали. Да, еще читали афоризмы Оскара Уайльда.
Как бы с ними разделаться? Но Коська все твердит, что он перед ними в долгу и позвал их на 18 к нам. Опять возиться!
7/3.
Я все вчера сделала и стихи написала, и неплохие. Они кончались Испанией, Пассионарией, и было хорошо. Но я с утра не успела прочитать газету, и, когда Лежнев в «Правде» дал мне прочесть телеграмму: «Переворот в Мадриде» — мне стало холодно. Чудовищные, страшные вещи творятся в мире. Нет больше надежды, и что писать?
Конец стихов, конечно, пришлось снять, и я дописала тут же какой-то стандартный конец о гражданской войне и так их там и оставила, а сама умчалась в Музыкальное управление, где меня ждал Костя.
А с утра была в Гослитиздате. Ходили с Ильей к Лозовскому. Обещают все устроить.
В Управлении разговаривали с Суриным. Это — заместитель Гринберга. Условились, что в ближайшее время обсудят сначала либретто, а потом музыку. Я им рассказала о делах со «Смотрителем». Обещали и этим делом заняться.
Опять очень поздно приехала домой. Костя встретил с коробкой конфет, присланной к 8 Марта группкомом. Славная традиция.
Потом он мне сунул «Вечерку» с подвалом Толи Тарасенкова:
— Поэтесса Маргарита Алигер.
Прямо колоссально! Очень здорово. Не могу еще разобраться, хорошая статья или нет, но, во всяком случае, приятная. Для меня определенно.