Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 35)
Табидзе и Яшвили когда-то считались грузинскими декадентами, принадлежали к поэтической группе «Голубые роги», возможно, именно поэтому они стали близки Пастернаку.
В тридцатые годы иссякли источники поэзии в России, по собственному его, Пастернака, замечанию, — писала Мария Гонта, — оставались двое: Цветаева (отсутствующая) и Асеев, скорее названный из вежливости. В Грузии же выросла «могучая кучка» поэтов сильных и своеобразных. Значение Грузии в своей жизни Борис Пастернак сравнил с Марбургом — первой любовью и первыми стихами[239].
Грузинские поэты надеялись на московских и ленинградских друзей, которые своими переводами поднимали грузинскую поэзию на новую высоту, делали ее доступной всему Союзу.
Пастернак мечтает о Грузии, надеется на поездку со старым другом Тихоновым. В письме к Г. Сорокину, редактору Ленинградского отделения Гослита, от 5 ноября 1933 года он умоляет его:
Если у вас есть возможность увидеть Николая Семеновича и есть возможность на него повлиять, склоните его к поездке с грузинской бригадой. Я только оттого в нее включился, что мне обещан Тихонов, и перспектива трехдневного общенья с ним в вагоне была для меня главной приманкой путешествия[240].
Поездка началась в ноябре. Все грузинские друзья живы и вряд ли представляют, что их ждет. Путешествие проходило невероятно весело, с огромным количеством выпитого.
Пастернак отчитывается перед Зинаидой Николаевной:
Я пишу на Колином блокноте, говорю это, чтобы ты не удивлялась. <...> Вчера на обеде в Кутаиси нами было выпито 116 литров!!! Все почти больны от этого времяпрепровожденья[241].
Однако, несмотря на общую радость и веселье, появляется тень, которая нависает над участниками пиршества. В предпоследнем письме к Зинаиде Николаевне 23 ноября 1933 года Пастернак уже с раздражением пишет:
...билеты должен достать Павленко, а он не отпускает раньше 26-го. <...>. У меня еще есть местные причины чувствовать себя неважно: параллельно с нарастающим моим убежденьем в общем превосходстве Паоло и Тициана я встречаюсь с фактом их насильственного исключенья из списков авторов, рекомендованных к распространенью и обеспеченных официальной поддержкой. Я бы тут преуспел, если бы от них отказался. Тем живее будет моя верность им[242].
Так проверяется дружба. Он ехал общаться, работать с подстрочниками... Оказалось, что он опять в оппозиции.
Уезжая из Грузии, с дороги Пастернак послал Тициану признание в своей привязанности, стесняясь, он называет ее «немужской». В 1926 году в письмах к Цветаевой он говорил о том, что в нем «пропасть женских черт». А Николай Тихонов, гостивший у него, — настоящий мужчина. «В соседстве с ним, — подчеркивал он, — мои особенности достигают силы девичества, превосходят даже степень того, что можно назвать женскостью». Тогда он как бы «сквозь» мужественность Цветаевой осознавал свою немужскую чувствительность.
И вот теперь — любовь к Тициану.
Ах, Тициан, — пишет он, едва они расстались, — как хотел бы я знать, но во всей действительности, кто я и что я, чтобы прийти на судебный процесс со своей судьбой во всеоружье вещественных доказательств! У Зины есть ответ на этот вопрос, она со всей заинтересованностью большого друга полагает, что я бездельник, и ставит под сомнение нашу дальнейшую совместность, если наконец я снова не примусь за работу[243].
Однако ему давно ясно, что основа его творчества — острейшая влюбленность в людей и природу. Может, она и не так прочна, как хотелось бы, но в ярком свете этих вспышек ему становятся видны лучшие стороны человеческих душ. Этой любовью он старается оправдать вины, которые он несет на себе. Он продолжает этот разговор:
Но не совсем права она, потому что черта привязчивости, которую я за собой знаю как единственную определенность, так велика во мне, что заменяет мне дело и кажется профессией.
Привязываться к местам и некоторым часам дня, к деревьям, к людям, к историям душ, в пересказе которых я не нуждаюсь <...> так готов я бываю пересказать их за них самих, — привязываться как-то не по-мужски и по-дурацки, вот единственное, что я умею без всякой радости для кого бы то ни было, знаю и умею.
Здесь дело не только в том, что расхождения во взглядах и отголоски их споров попадают на страницы писем; Пастернак и раньше подключал в свой эпистолярный диалог разные голоса. Он всегда в поле различных суждений о себе, о мире.
Разговор о привязанности и любви Пастернак выплескивает на страницы писем самым различным адресатам. В конце 1935 года он пишет издателю Г. Бебутову:
Вы знаете, как я люблю Паоло <Яшвили> (жена иногда в раздражении говорит мне, что я никого на свете не люблю, а если и люблю, делится эта слабость в отношении двух: Тихонова и Яшвили, то только оттого, что оба далеко, один в Ленинграде, а другой в Тифлисе)[244].
В письме начала 1934 года к Тихонову Пастернак не упоминает их общих близких друзей Тициана и Паоло. Он пишет так, словно они с Тихоновым — разудалые студенты, вспоминающие бывшие попойки, выполняющие заказы богатых господ, а о главном — ни слова. Он задорно кидается на него: «Как твоя работа? Не заставят ли нас делать одно и то же? <...> Помнишь ли ты вообще что-нибудь? Да жив ли ты, черт побери, если уж на то пошло, и что с тобой, наконец?!»[245]
Тихонов жив и все слышит. Он признается Луговскому:
...Уже иные русские (в прошлом столетии) писатели поумирали в мои годы, так что и о том, что на могилку положат, — думать приходится. А понаписано дряни разнообразной — препорядочно, хочется чего-нибудь посерьезней наработать. А для работы усидчивой и въедливой, уединенной и значимой, времени и опыта не хватает. Приходится и жар юношеский воскрешать, чтоб температура печки не падала, а то обжига-то у прозы и стихов не получится, а без обжига — они только глина, да и подозрительно мягковатая[246].
Про то, что нужно «жар юношеский воскрешать», — важное признание. Душа остывает, «глина мягковатая». Пастернак, словно слыша это горестное признание Тихонова, делится мыслями о нем и его переводах 26 июля 1934 года с Гольцевым:
То, что ты пишешь о Тихонове, надо, вероятно, вывести в квадрат. Не потому, что ты был придирчив или чрезмерно взыскателен, а потому, что Николай еще полон жизни во всем беспорядке этого понятия. Он еще не засклеротизировался, не заавторитетничал, не стыдится свободных разговоров и неполных рифм, и, следовательно, — я хочу сказать, у него может получиться либо плохо, либо если уж хорошо, то совершенно превосходно. А я переводил, как учитель в гимназии. Хотя и способный, но — в мундире[247].
Тихонова он считает более вдохновенным и живым. Он любил строки друга из стихотворения «Цинандали»:
Как бы предчувствуя то, что недолго ему оставаться внутренне свободным, Тихонов почти всем друзьям повторяет одну и ту же мысль, которая еще в мае прозвучала в письме к Гольцеву:
26 мая 1933 года. <...> Какой-то я неприкаянный человек, Виктор Викторович, в литературе. Хвала еще, что «чиновником» и «сановником» не стал — мое крепкое нутро не позволило. И вещами не оброс — живу налегке[248].
Тихонов и Пастернак продолжали переводить грузин — один из Ленинграда, другой — из Москвы.
Итогом поездки 1933 года станет сборник поэзии под названием «Поэты Грузии». Он был оценен положительно, но совершенно неожиданно на грузинскую бригаду стали сыпаться нападки со стороны официальных кругов и прессы. Не исключено, что одной из причин этой критики стали похвалы и поддержка, исходящие от полуопального Бухарина...
Поездка писателей на Беломорско-Балтийский канал
Тов. Ягоде
От поэта, с гордостью носящего присвоенное ему враждебной нам прессой всех стран имя литературного чекиста
Идея чекиста Н. Френкеля о соединении даровой рабочей силы с идеей переделки человека в результате активного труда пришлась как нельзя кстати. Требовалось показать миру, что Советский Союз может собственными силами осуществить индустриализацию, не прибегая к импорту с Запада, причем в рекордные сроки.
Главная картина могущества государства складывалась не в городах и в деревнях, а на стройках века — таких как Беломорско-Балтийский канал. Размах увиденного потряс воображение Максима Горького. Именно после поездки на его строительство в 1933 году он окончательно сформулировал свое отношение к представителям ГПУ, людям «поразительной душевной сложности», которым изо дня в день приходится, общаясь с врагами, оставаться «душевно чистыми».
Торжественное открытие Беломорканала состоялось 2 августа 1933 года — через полгода после досрочного завершения первого пятилетнего плана и в преддверии XVII партийного съезда, «съезда победителей». Канал назывался «Беломорско-Балтийский канал имени тов. Сталина».
Вместе с чекистами было принято решение создать книгу-памятник руководителям строительства канала и перековавшимся каналоармейцам.
Подтвердить подлинность «перековки» уголовников в советских людей должны были 120 писателей, отправленных на шесть дней на экскурсию на Беломорско-Балтийский канал 17 августа 1933 года. Первый прошедший по маршруту пароход назывался «Чекист».