Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 19)
Сельвинский в ужасе от упавшего уровня стихов Луговского; сравнивает их с поэмой Маяковского «Хорошо!», которую считает чистой агиткой. Он еще исполнен поэтического достоинства и уверенности. Сколько лет понадобится, чтобы выбить из Сельвинского воспоминание о творческой смелости. Вера Инбер спустя годы в мемуарных заметках горестно писала о выпаде бывшего товарища: «Луговской, описывая свой «путь к пролетарской литературе», даже восклицает:
Поросята — это были мы, конструктивисты. Дальше идет речь о «наибольшем враге», о «сусликах», «индивидуалистах» — приспособленцах и «мелкобуржуазных интеллигентах». Все это были мы!
Со всем этим, как выяснилось впоследствии, при вступлении в РАПП, Луговской вел борьбу. И становится ясно, что конструктивистская среда была губительна для поэта, если бы он вовремя не спасся. Но я, «суслик», очевидно, более выносливый, чем Луговской, не так остро ощущала вредоносность данной группировки[118].
Вера Инбер продолжала спор с уже покойным поэтом (мемуары написаны спустя годы). Но и Луговской никогда больше не перепечатывал это стихотворение в своих сборниках.
Асеев и Пастернак. Эхо ЛЕФа
Я русский интеллигент. В России изобретена эта кличка. В мире есть врачи, инженеры, писатели, политические деятели. У нас есть специальность — интеллигент. Это тот, который сомневается, страдает, раздваивается, берет на себя вину, раскаивается и знает в точности, что такое подвиг, совесть и т. п.
Моя мечта — перестать быть интеллигентом.
От искусства, как и от жизни, мы добивались разного.
Пастернак — как дальнее эхо — слышит раскаты будущих разлук. Его сложные отношения с ЛЕФом и с Маяковским подходят к своему финалу.
Семнадцатого мая 1927 года в письме к Р. Н. Ломоносовой поэт делится предчувствиями:
Мне предстоит очень трудный, критически-трудный год. Трудности его надо взять на себя, оставаясь здесь. Разрыв с людьми, с которыми тебя все время ставили в связь, неосуществим из-за рубежа: в этой перспективе есть какая-то, трудно преодолимая неловкость. Вы наверное имеете представление о совершенно непроходимом лицемерии и раболепьи, ставшем основной и обязательной нотой нашей «общественности» и словесности, в той ее части, где кончается беллетристический вымысел и начинается мысль. Есть журнал «Леф», который бы не заслуживал упоминания, если бы он не сгущал до физической нетерпимости эту раболепную ноту. <...> Вот из этого ложного круга, в оба полукружья которого я взят против моей воли, катастрофически и фатально, надо выйти на месте или, по крайней мере, попытаться.
С Маяковским и Асевым меня связывает дружба, — продолжает он. — Лет уже пять как эта связь становится проблемой, дилеммой, задачей, временами непосильной. Ее безжизненность и двойственность не отпугивали нас и еще не делали врагами. <...>
Нам предстоит серьезный разговор и, может быть, последний. Гораздо трудней будет выступить с печатной аргументацией этого разрыва. Здесь придется говорить о том, о чем говорить не принято[119].
Но как было соединить привязанность, дружество с невозможностью находиться на одном пути?
Четвертого апреля 1928 года он напишет письмо Маяковскому, где скажет уже со всей определенностью:
Вы все время делаете одну ошибку (и ее за вами повторяет Асеев), когда думаете, что мой выход — переход, и я кого-то кому-то предпочел. Точно это я выбирал и выбираю. А Вы не выбрали? Разве Вы молча не сказали мне всем этим годом (но как Вы это поймете!?), что в отношении родства, близости, перекрестно-молчаливого знанья трудных, громадных, невеселых вещей, связанных с этим убийственно нелепым и редким нашим делом, Ваше общество, которое я покинул и знаю не хуже Вас, для Вас ближе, живее, нервно-убедительнее меня?
Здесь, прервав цитату, хотелось бы обратить внимание не только на то, что слова Пастернака очень задевали Маяковского — по сути, это предваряет тот обвал, который последует далее. Маяковский создаст РЕФ (в 1929 году) и буквально через год разрушит и его, уйдя в РАПП, чем вызовет протест самых преданных друзей.
Может быть, я виноват перед Вами своими границами, нехваткой воли, — продолжал Пастернак. — Может быть, зная, кто Вы, как это знаю я, я должен был бы горячее и деятельнее любить Вас и освободить против Вашей воли от этой призрачной и полуобморочной роли вождя несуществующего отряда и приснившейся позиции[120].
Сколько здесь подлинной любви к Маяковскому — попадание в ядро будущей трагедии. Оба поэта предчувствуют беду. Но словам Пастернака о спасении от самого себя, от своей роли суждено так и остаться словами, Маяковскому уже никто не может помочь. Пастернак медленно уходит от стремления быть «вместе с пятилеткой», он должен следовать каким-то своим собственным путем, не имеющим отношения ко всеобщему движению.
Это одно из самых загадочных стихотворений 1928 года — предчувствие насильственного конца и необходимость сделать то, что должно.
Слово «перелом» найдено эпохой или Сталиным поразительно верно. В письме к Федину 6 декабря 1928 года, которое является ответом на понравившийся Пастернаку роман «Братья», Б. Л. пытается говорить с ним как с товарищем, единомышленником:
Мне казалось, что если Вы, как и все мы, или многие другие из нас, добровольно ограничивали свой живописующий дар, свою остроту и разность, свою частную судьбу в эпоху, стершую частности и заставившую нас жить не непреложными кругами и группами, а полуреальным хаосом однородной смеси, то подобно
Когда я писал 905-й год, то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки со временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю, и линии историографической преемственности, если мне суждено остаться, и идолотворчествующим тенденциям современников и пр. и пр. Мне хотелось дать в неразрывно сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную заслугу эпохи[121].
Он ищет собеседника, надеется на общий взгляд на современность. Пастернак еще не готов к одиночеству, к монашеству поэта-отшельника, но уже понимает, что никакая «сделка» для него невозможна.
В этой же логике письмо Пастернака (13.5.1929) В. Познеру, который на Западе составляет антологию поэзии и не включает в нее стихи Асеева. Пастернак защищает раннюю лирику Асеева, но при этом строго оценивает его теперешнее душевное состояние:
А трагедия Асеева есть трагедия природного поэта, перелегкомысленничавшего несколько по-иному, нежели Бальмонт и Северянин, потому что тут не искусство, но
Асеев словно слышит его и отвечает Пастернаку в стихотворении «Сердце друга»:
«Проходить в историю бочком» — этот обидный пассаж станет для дальнего и даже ближнего круга Пастернака выражением общего настроения.
Асеев пытался напомнить Пастернаку об их молодости, когда они приезжали к сестрам Синяковым на хутор под Харьковом, заклиная его общим прошлым.
Этот разговор разнесен по времени на годы и десятилетия, но здесь не очень важны даты, понятно, что внутренне этот диалог начался с 1926–1927 годов и не прекращался до смерти поэтов.
Главный водораздел — смерть Маяковского.