реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 14)

18

Взлетела на воздух и наша церковь Старого Пимена, — писала Лидия Либединская, — и церковь на углу Благовещенского переулка, и та, что в Палашах, где венчались Марина Цветаева и Сергей Эфрон. <...> Улицы напоминали траншеи — перекладывались новые трассы водопроводов, укладывались миллионы метров кабеля[86].

Город превратился в огромную строительную площадку.

...Жизнь сейчас — не что иное, как болезнь. Так жить долго нельзя! И я думаю, что нужно предпринять какие-то меры для того, чтобы дать трудящимся жить...

Аппетиты зарвавшихся нэпманов, партийцев и спецов нужно сократить, так как такая несправедливость в пролетарском государстве нетерпима, такого мнения большинство рабочих, которые в трудный момент для республики Советов не щадили своей головы.

Дайте работу! Дайте хлеба! Дайте справедливости![87]

Это отрывок из письма к Сталину рабочего Л. К. Хачатурова.

Подобные настроения на руку Сталину. Манипулируя ими, он сможет задавить последние очаги экономической свободы. В год десятилетия Октября партия «дарит» народу сворачивание нэпа и переход к коллективизации и индустриализации. В конце 1927-го XV съезд ВКП (б) принимает решение «о вытеснении частного капитала из промышленности и торговли и о начале в ближайшее время перехода к коллективизации сельского хозяйства».

Поэты еще вовсю борются с нэпом, а его дни уже сочтены.

В 1927 году Маяковский, чутко воспринимающий настроения как снизу, так и сверху, выразил свой взгляд на расцвет нэпа в стихотворении «За что боролись?»:

Это — очень плевое дело, если б революция захотела со счетов особых отделов эту мелочь списать в расход. Но рядясь в любезность наносную, мы — взамен забытой Чеки кормим дыней и ананасною, ихних жен одеваем в чулки. и они за все за это, что чулки, что плачено дорого, строят нам дома и клозеты и бойцов обучают торгу.

Мелочь — это нэпманы. То, что Чека, по мнению Маяковского, забыта — это, скорее, фигура речи. В 1928 году вовсю развернется шахтинский процесс. Срок натурального обмена с нэпманами (мы им — дыни и ананасы, они нам — дома и клозеты) заканчивался.

Но и деятелям культуры ничто человеческое не было чуждо. Их любимые развлечения вполне буржуазны — бега, бильярд в комсомольском клубе в Старопименовском переулке, где часто проводят вечера Булгаков, Маяковский, Катаев, и конечно же — карты.

Странное свойство многих литераторов — бороться с мещанством, разоблачать его на каждом шагу и в то же время почти неизбежно попадать во власть его проявлений. Надо сказать, что Маяковский, когда ему напоминали о привезенной из-за границы машине — в тот момент предмете роскоши, — страдал. При внешней резкости и грубости у него была ранимость подростка, и ему хотелось жить в согласии с самим собой. 1927 год стал для него началом самых тяжелых поражений.

Когда мы шли по Петровке, — вспоминал Асеев, — Маяковский вдруг говорит: «Коля, а что если вдруг ЦК издаст такое предписание: писать ямбом?» Я говорю: «Володичка, что за дикая фантазия! ЦК будет декретировать форму стиха?» — «А представьте себе. А вдруг!»[88]

Надвигается эпоха великого перелома — второй акт революции, о котором мало еще кто подозревает. Уничтожение крестьянства, начало огромных строек, где будет широко применяться рабский труд заключенных, создание военизированного государства.

Интеллигенция бьется как муха в паутине. Поэт Павел Васильев, позже расстрелянный, в 1927 году горделиво писал:

По указке петь не буду сроду, — Лучше уж навеки замолчать, Не хочу, чтобы какой-то Родов Мне указывал, про что писать. Чудаки! Заставить ли поэта, Если он действительно поэт, Петь по тезисам и по анкетам, Петь от тезисов и от анкет.

Седьмого ноября, в день десятилетия Октябрьской революции, московские и ленинградские троцкисты вышли на улицы. Оружием служили им листовки, швабры и луженые глотки.

В Москве с балкона гостиницы выступали Смилга и Преображенский. Муралов из окна Дома Советов шваброй отбивал попытку какого-то поборника «генеральной линии партии» поддеть крючком на проволоке и втащить в окно первого этажа полотнище с наклеенными на нем портретами Троцкого и Зиновьева. Раздавались крики: «Да здравствуют мировые вожди — Зиновьев и Троцкий!», «Ура Троцкому!»

21–23 октября Троцкий и Зиновьев исключены из ЦК.

В этом же году Троцкий на заседании исполкома Коминтерна заявил: «...опаснейшей из всех опасностей является партийный режим!» Троцкисты уже тогда называли Сталина «диктатором» и «лидером фашистов», что явствует из речи Рыкова на Х съезде Коммунистической партии Украины 20 ноября 1927 года. Зиновьев закончил речь обращением к Сталину и к тем, кто за него распинался: «Если сказать в двух словах, то весь «текущий момент» нашей внутрипартийной борьбы сводится к следующему: вам придется либо дать нам говорить в партии, либо арестовать нас всех. Другого выбора нет»[89].

Известно, что Сталин выбрал последнее.

Девятого января 1928 года Петр Никанорович Зайцев заносит в дневник последнюю политическую новость, встревожившую Москву:

В субботу 7-го арестован у себя на квартире Л. Д. Троцкий. К нему пришли Янсон с группой сотрудников ГПУ.

Троцкому предложили одеться в доху и увезли.

Нечаянно узнал о циркулирующем среди читателей варианте, заканчивающем «Роковые яйца» Булгакова. Главное чудовище, пожрав московских жителей, забралось на колокольню Ивана Великого и зазвонило в большой колокол, давно уже не звонивший...

Я-то знаю, что такого нигде не было у Булгакова.

Далее он изумляется, что читатели проявляют такую странную самодеятельность, присочиняя к уже существующей повести свои концовки.

Четырнадцатого января он снова фиксирует: «Троцкий ссылается в Верный (Алма-Ату). Высылают Радека; Смилга в Нарым»[90].

«Констры» и конструктивисты

Мое поколенье — мастеров и инженеров, Костистых механиков, очкастых врачей, Сухих лаборантов, выжженных нервов, Веселых глаз в тысячу свечей. Й-йехали ды констры, Й-йехали ды монстры, Инберы, вынберы,