реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 10)

18

Интересно, что трехлетие журнала «Россия» отмечалось с большой помпой в Доме Союзов 6 апреля 1925 года. С речами на вечере выступали А. Белый, И. Лежнев, М. Булгаков, Б. Пастернак, Д. Петровский, О. Форш и другие. И здесь, в выступлениях, видимо, настойчиво звучало то, что потом отозвалось в письме Пастернака. «Трудно даже поверить, — писалось в газетном отчете «Вечерней Москвы», — чтобы в течение каких-нибудь трех часов можно было столько раз подряд повторять слово — Россия».

Интересно, что Пастернак в этом же письме к Зелинскому проницательно и иронически оценивает Лежнева и его детище, но при этом выступает в качестве его заступника.

Женская стихия власти, — пишет Пастернак, — повела себя как женщина: проглотила три любовных письма, четвертого не распечатала и своего поклонника временно отправила к чертям <...> прекрасно зная, что слепая его любовь только удесятерится от превратностей и в пятом письме он ей пришлет свое облитое кровью сердце. Правда и выслали-то его по поговорке: милые бранятся — только тешатся, т. е., только на срок, номинально трехлетний, но который обещали сохранить, с полным советским паспортом и разрешением работать в заграничном советском учреждении. Незадолго до высылки Радек по моей просьбе должен был поговорить с Дзержинским о Лежневе. Позволительно думать, что по пересмотре дела, м. б., его даже не выслали бы. Но Дзержинского не было эти дни в Москве. Высылка же, т. е. самая посадка на поезд, произошла неожиданно, и я не успел попросить у Радека письма Раковскому, в котором бы он мне не отказал и о котором в самую последнюю минуту попросил меня высылаемый. На вокзале пришло мне в голову написать Вам, Корнелий, о нем и попросить Вашего и через Вас участия Хр<истиана> Августовича (Раковского. — Н. Г.). Я знаю, что в предоставлении работы Вы, конечно, решительных шагов не сделаете, не запросив центра. И с этой стороны, вероятно, препятствие не встретится. Но выслушайте его со вниманием и доверием. Это умный, честный, до ослепленья верный строю человек. Я настаиваю на слове, проскальзывающем в письме второй раз: мир заложен для Лежнева, как политического романтика, — идеей союза, кроме которого он в мировом пространстве ничего не помнит, не знает и не ищет. Потому-то я в «Нов<ой> России» и не стал сотрудничать. Казенные журналы, временами, проводящие это отождествленье механически и по инерции, т. е. бесстрастно, я предпочитаю журналу честному, отстаивающему этот антропоморфический миф со страстью. Боюсь, что, разболтавшись с Вами, я затемнил для Вас существо первой просьбы и Вас рассеял. Я прошу, как принято это называть, о всемерном содействии Лежневу, который, верно, на днях зайдет в постпредство, если еще не зашел[59].

Поэт заступается за человека абсолютно не близких ему политических взглядов, просит за него у тех, на кого тот честно работал и у кого, возможно, продолжает состоять на тайной службе, при этом Пастернак независим в своих взглядах на власть и страну и не скрывает их от адресата.

В тот же день, когда Пастернак пишет Зелинскому, злополучный издатель посылает свою просьбу в Париж:

Посоветовал мне обратиться к Вам Борис Леонидович Пастернак. Он, как и другие товарищи, как и всероссийский союз писателей, принимают живейшее участие в моей беде. Минут за десять до отхода поезда из Москвы он примчался на вокзал и, запыхавшись, сказал: «Еще вот что. В Париже, в нашем постпредстве, работает поэт Корнелий Зелинский, друг Сельвинского. Он там занимает должность, кажется, литературного секретаря Раковского. Обратитесь к нему. Ему о Вашем деле напишет Сельвинский, напишу и я»[60].

Загадки в судьбе И. Лежнева продолжались и далее. Оказавшись за границей, он написал автобиографическую книгу «Записки современника», на основании которой, как сказано в Литературной энциклопедии, был принят в партию. Возвратившись в 1930 году в Советский Союз, он становится крупным литературным чиновником.

В книге, вышедшей в 1935-м, он саморазоблачается, т. е. описывает свое мелкобуржуазное детство и юность.

Тщеславная обезьянка и цепкий собственник, — пишет он о себе, — как все буржуазные дети, я был горд отцом и знал его как свою собственность. <...> Я не видел за столом сборища толстых самодовольных рож. Я был маленькой обезьяньей тенью своего рослого отца. Что нравилось ему, нравилось мне...[61]

Далее он разоблачает интеллигентско-сменовеховскую среду, рассказывая о своей работе на должности редактора:

В первых строках передовой статьи первого номера «Новой России» я писал, захлебываясь от восторга: «После четырех лет гробового молчания ныне выходит в свет первый беспартийный публицистический орган».

А далее опять самоизбиение и избиение товарищей по цеху — оказывается, свобода торговли и свободная журналистика, по Лежневу, одно и то же:

Торговца этого мы все видели, но родства не признавали. <...> Своего классового родства с нэпманом мы все же не хотели видеть. А когда коммунистическая печать подчеркивала нашу родословную, то это только бесило, и я в сердцах огрызался. <...> Интеллигенции не нужен нэп. Он ей ничего не дает ни материально, ни тем более духовно. Как жили в нищете раньше, так и живем теперь. Нам не нужны порожденные нэпом продукты «культуры» вроде тотализаторов и бегов, кафе «Без стеснения» и кабаре «Нерыдай», «Журнал для женщин» и «Веселой простокваши»[62].

Однако Лежнев помнит свою главную задачу — раскрыть собственное порочное нутро, поэтому пишет дальше: «Я был во власти все того же старого интеллигентского предрассудка, будто сознание независимо от бытия, отрешено от него и автономно управляется собственными имманентными законами...»[63] И так далее. Можно сказать словами Ленина, что книга Исая Лежнева и теперь «очень своевременная», так как в ней отражены близкие нам и сегодня повороты сознания. Но по-прежнему остается без ответа вопрос, кто же такой был на самом деле Исай Лежнев.

Почти все участники движения сменовеховцев, вернувшиеся в Россию, были арестованы и в конце 30-х сгинули в тюрьмах и лагерях. Играл ли он роль провокатора в литературной среде или же искренне заблуждался, не ясно. И все-таки, похоже, что ближе всех к истине был Булгаков.

Короче говоря, передо мною стоял Мефистофель. Тут я разглядел, что он в пальто и глубоких калошах, а под мышкою держит портфель. <...>

— Рудольфи, — сказал злой дух тенором, а не басом.

Он, впрочем, мог и не представляться мне. Я его узнал. У меня в комнате находился один из самых приметных людей в литературном мире того времени, редактор-издатель единственного частного журнала «Родина», Илья Иванович Рудольфи[64].

Вернувшись в Россию, Исай Лежнев, кроме того что выпустил в «Новом мире» свое саморазоблачительное сочинение, которое не могло не развеселить Булгакова, отличился выступлением на съезде писателей со словами критики в адрес своего недавнего защитника — Пастернака, обвинив его (!) в симпатиях к сменовеховцам.

В ташкентской эвакуации И. Лежнев — секретарь узбекского Союза писателей, а на деле, согласно дневникам Вс. Иванова, один из цензоров, передающий произведения авторов, находящихся в эвакуации, на досмотр в НКВД.

Ирония судьбы состояла в том, что К. Зелинский и И. Лежнев наконец соединились в научном труде о Фадееве (каждый из них работал над своей монографией и ревниво относился к труду другого) — длинных скучных книжках, не нужных ни герою их повествования, ни им самим.

В библиотеке Луговского находилась книга И. Лежнева с пометами красным карандашом, и касались они вопроса, которому и были посвящены его «Записки современника» — технологии превращения интеллигента в советского человека.

Луговской. Первородный грех происхождения

«Новое» интеллигентское движение шло под флагом «приятия революции». Ложь! То было приятие воображаемой «нэповской эволюции», а не Октябрьской революции.

Наступает высшая точка развития нэпа. Меняется идеологический заказ власти. Тема революции, Гражданской войны, революционной романтики вытесняется темой глобального переустройства: общества, человека, страны, городов, заводов.

Лидия Яковлевна Гинзбург записала в дневнике о писателе Юрии Крымове, что дети из интеллигентской среды, такие как он, сразу же «безоговорочно шли в комсомол — замаливать первородный грех. У них не было ни двоемыслия, ни двуязычия». Но Крымов родился в 1910 году и с неизбежностью принадлежал уже советскому поколению. Иное дело — те, кто родились в самом начале века. Они закончили гимназии и еще застали прежние университеты.

Владимир Луговской первородный грех своего происхождения замаливал все 30-е.

На странице одной из его тетрадей 1926 года почти стершийся карандаш. Мелкий круглый почерк:

Мне нравится, что я начал писать то, что мне действительно хотелось высказать, пусть даже приблизительно и неточно.

Работать, работать и работать!

Едва ли мне сойтись с акмеистами.

Буданцев сказал правду — нужно преодолеть Пастернака — языком лирики, темы. Над этим следует задуматься всерьез.

Еще одна правда. Либо жизнь — биография, приключенчество, драма, острые <нрзб> либо поза, но точно выверенная, умело разработанная. Следует взять на зарубку.

Буду идти на ликвидацию личных моментов в стихах о Гражданской войне[65].