Ни хвостиков, ни черточек, ни точек,
емеля нам выравнивает почерк,
и спросишь: «Как жена?» – а выйдет «зона»,
и держишь сам себя за фармазона,
который был исходно франкмасоном,
умом не сонным, духом не бессонным,
душой не чутким и несклонным к шуткам,
давно отправленным ко всем анчуткам.
Поставь на переписку знак товарный,
и верный росс пойдет, как лях коварный,
извертываться, врать и лицемерить
и самому себе уже не верить,
не доверять рефлексам и привычкам,
ключам в кармане, спичкам и отмычкам,
влюбленностям заречным и заморским
и давним радостям консерваторским.
Поставя копирайт на переписку,
ты сам себя переберешь по списку,
по перечню, где уши-руки-ноги
гуляют парами, за ними по дороге
– как зэк со шконкой – печенка с селезенкой,
и все одето кожицею тонкой,
которой так недолго надорваться
и обнажить… – и обнажиться, братцы!
У переписки, пересвиста птичья,
ни замысла (а значит, и величья),
ни умысла (на подрыв и сверженье),
ни помысла (как выйти из окруженья),
ни мысли, хоть бы вялой и небойкой,
и только рифмы ходят парой или тройкой.
«Неистовствуй и истину гласи…»
Неистовствуй и истину гласи
так истово, как некогда, как встарь,
и помни, что веселие Руси —
ложить людей как жертву на алтарь.
«Господи, услыши мя…»
Господи, услыши мя,
я тебе не лишняя.
– Слышу, доню.
Не прошу переменить
эту дёрганую нить,
мою долю.
Что захочешь – Сам подашь,
как подал мне карандаш
и тетрадку.
Господи, услыши мя,
чтоб не вышло из меня
беспорядку.
«Распаянный бульвар…»
Распаянный бульвар
лудильщик не поправит,
сухое солнце плавит
бессильный Вавилон.
Жую, как в детстве, вар,
пока в зубах настрянет,
пока в ушах стреляет
неслышный перезвон.
Забравшись на Парнас,
как нимфа, загораю,
загубленному раю
вчерашняя сестра.
«Помилуй бедных нас»
шепчу – и оступаюсь,
и тут же просыпаюсь
(такой вот сон с утра).[1]